Шли к правому берегу под острым углом, прямо к пристани, которая находилась километрах в двух выше нашего поселка. Костя, пересев ко мне на корму, сказал:
— Он плакал, я видел…
Больше мы не говорили, а только смотрели на летчика. Он вдруг стал другим. Высокий и ладный в своем темном комбинезоне, стоял рядом с парнем-рыбаком и всю дорогу до пристани что-то горячо говорил. Стук мотора заглушал его голос. Несколько раз я слышал фразы: «…понимаешь, пятьсот сорок, пятьсот сорок». И опять злое: «Сволочи, расстреливают…»
Когда возвращались от пристани, парень показал нам отличный ножичек — подарок летчика — и стал рассказывать:
— Это Кравченко. Он в Испании воевал. У него две шпалы. Его уже третий раз сбивают. Кравченко говорит, что надо падать почти до земли, затяжным, а то все равно расстреляют в воздухе. Его друга, наверное, расстреляли. Ох и ругался же он, ох ругался!
Парень неожиданно умолкал, завороженно рассматривая пузатый ножичек. В нем было не меньше десятка приборов. Не ножичек, а сказка! Никогда не видел такого.
— Он говорил про пятьсот сорок? — спросил я у парня.
— А-а, — очнулся тот. — Все дело в скорости. У «мессера» пятьсот сорок, а он на своем «ястребке»…
Парень сыпал словами летчика, и я вдруг увидел лицо этого уже немолодого человека: смертельно усталое, злое, полное отчаяния и горя. Все промелькнуло на этом лице, пока летчик сидел в нашей лодке. А потом, когда он стоял на катере и, задыхаясь, горячо говорил что-то парню и мотористу, оно было другим: посуровело, стало каменно-твердым. А злость не проходила. Накричавшись, он плотно сжимал губы и сердито оглядывался по сторонам. Таким я запомнил летчика Кравченко, воевавшего в Испании и сбитого в третий раз в сталинградском небе.
Наверное, такое же лицо было и у того летчика, который пошел на таран.
После встречи с Кравченко, заслышав гул самолетов и привычные «та-та-та, та-та», я уже больше не бежал на высокий крутой берег Волги, к оврагу.
Говорили, что первый раз листовки над городом появились еще осенью сорок первого, когда немцы на несколько дней брали Ростов. Я же увидел их в начале лета сорок второго. Прибегает как-то ко мне Витька и просит дать клятву, что я никогда никому ни под какими пытками не расскажу о том, что он мне покажет.
— Никогда! — звонко, зацепив ногтем за зубы и проведя ребром ладони по горлу, привычно поклялся я.
— Нет, — испуганно прошептал Витька, — надо по-другому. Настоящую клятву.
— А как?
Витька опустил голову и хотел уйти.
— Ну, хочешь на крови? Ну? — и я схватил свою руку зубами. До крови прокусить не удалось, но красный след от зубов, видно, подействовал на Витьку.
— Только гляди…
Мы стремглав побежали к оврагу. Витька так долго водил меня по колючкам и колдобинам на дне оврага, что я уже готов был подумать, а не валяет ли он ваньку. Но вот он еще раз опасливо огляделся по сторонам и, присев, прошептал:
— Гляди…
В руках он держал бумажку величиною в пол тетрадного листа. На ней рисунок и подпись. Я присел рядом и обомлел. На бумажке были карикатурно изображены наши военачальники — убегают от танков. Внизу жирная бахвальная подпись, сулившая нашей армии поражение.
Мне стало жарко. Витька перевернул листок:
— Вот тут еще.
— Порви, — выдавил я из себя. — Сейчас же!
Витька испуганно смял листок. Я ухватил какую-то щепку и стал рыть землю. Через минуту мы похоронили бумажку и пулей выскочили из оврага. Догнав меня, Витька сказал:
— А таких много.
— Чего много?
— Ну, этих листовок…
Только сейчас понял, что это листовка. Меня оглушила карикатура — как они смеют?!
А война подходила к Дону. В сводках Совинформбюро упоминалась Большая излучина Дона. Я смотрел на карту и видел, что эта излучина острием упирается в Сталинград.
— Здесь самое близкое расстояние от Дона до Волги и нашего города, — говорил я Витьке. — Всего семьдесят километров. Мы с отцом за полдня на лошади доехали…
Костя растерянно смотрел то на меня, то на карту.
— А теперь и окопы совсем рядом роют, — сказал он. — Мама и все рабочие с мебельного ходят пешком. Утром уходят, а вечером домой.
Я знал. Это ближние окопы, а были и дальние, те, которые начал рыть еще осенью сорок первого мой отец. Теперь оттуда все вернулись, там идут бои.
Уже после войны я узнал, что эти окопы военные называли внешним и внутренним оборонительными обводами Сталинграда. [4] «Тогда же, в июне сорок второго, началось строительство рубежей второй очереди — внешнего обвода в Серафимовичском и Клетском районах, Камышинского обвода. С 12 июля развернулось строительство четвертого рубежа вокруг Сталинграда. Общая протяженность рубежей обороны достигла 2572 километров. Вручную было вынуто и переброшено 14 миллионов кубометров грунта — больше, чем впоследствии на строительстве Волго-Донского канала. При этом в последние недели работа шла под непрерывными налетами вражеской авиации».
На внутренний обвод выходили почти все. Днем наш поселок словно вымирал. Выходили мы всей школой. Углубляли овраг, превращая его в противотанковый ров. Ходили пешком. И вот тут-то мы, мальчишки, увидели, что война действительно рядом. По буграм, которые опоясывали город, ставили зенитные батареи. В чахлом кустарнике, на взгорках были понатыканы ложные зенитки — два вместе сбитых бревна. Одно короткое, другое длинное. Они, как колодезные журавли, торчали в небо. А настоящие зенитки маскировали, закапывали в землю. Нам приходилось обходить их далеко: стояли часовые.
Читать дальше