— Ален! Что у тебя там? Обжегся?
— Ого-го… Да у тебя волдырь! И какой! Перышко-то держать не сможешь! Балда, мог бы и сказать, что горячо…
— Бу-бу…
— Что ты там бубнишь, Муций Сцевола несчастный?..
— Бе бог. Не мог, я говорю… Нельзя было… прерывать.
— Давай-ка, я золой помажу! Если со слюною смешать, здорово помогает…
Но он только улыбался, как идиот, желая и не умея сказать, что это совсем неважно, да и ничего теперь неважно, важно совсем другое, то, что мы есть, и мы есть теперь уже навсегда… А Ростан, побледнев, как от великого потрясения, неожиданно склонился под стол, ухватившись за скатерть обеими руками, и сира Тристана начало тошнить. У него всегда был слабый желудок.
…Они возвращались по домам, по утреннему холодку, по мягкому полупрозрачному снегу — Николас вел под мышки Ростана, который, как всегда, отравился, мешая вина, и теперь сильно страдал; Аймерик, впервые в жизни набравшийся допьяну, шел сам — до странности прямой, с молчаливой отстраненной улыбкой, то и дело оскользаясь, однако не упав ни разу; кажется, с ним случилось нечто большее, чем со всеми остальными, но что — никто никогда не узнал. Кретьен шел с головою пустой и легкой, как всегда после бессонной ночи, и саднящую от ожога его руку холодил маленький железный гробик — посеребренный реликварий, евлогия, подарок сира Гавейна. Ощущение того, что произошло нечто безумно важное, отошло, дав место блаженному отупению и предвкушенью сна; их дом стоял ближе всех к кабачку, и с ними Бедивер и Гавейн прощались у дверей — обнимаясь замерзшими руками, и Аймерик, как ни странно, совершил нечто очень нетипичное для себя — чмокнул друга сухим ртом, куда-то в шею, прикрытую спутанными черными прядями, кажется, сам смутившись такой нежности, отстранился, зашагал прочь без лишних слов. Николас, с рук на руки передавая стенающего Пииту, поспешил за Гавейном — две широченные, воинские спины, одна в старом сером плаще, другая в новеньком, темно-зеленом, они удалялись по обновившейся до сияния белоснежной прекрасной улице, и их засыпал, стирал, размывал снег… Кретьен, у которого в глазах почему-то стояли непрошеные слезы, обернулся наконец на бульканье страждущего Ростана, поудобнее подхватывая его под мышки, пока Гвидно, в отвоеванной шляпе поверх капюшона, устало и размеренно барабанил в дверь.
3
…Все кончилось ночью, как только миновала рождественская неделя, в ночь с понедельника на вторник. Назавтра надо бы сходить поучиться, праздники хороши, но пора и честь знать…
Аймерик, собака, куда-то подевался. Обещал зайти еще позавчера, и вот тебе, пожалуйста — не зашел. Должно быть, опять засел со своей хандрой в подполье, и если завтра к Серлону не явится — надо будет забежать, проведать, не удавился ли он там вконец от тоски… Может, он страдает, что напился в Рождество, наш трезвенник и безупречный постник Гавейн, предположил Ростан перед сном, приподнимаясь, чтобы дунуть на свечку. Житье вдвоем имело и свои видимые неудобства — желания друзей не всегда совпадали, и порою, когда Кретьен хотел веселиться и читать вслух, запалив все имеющиеся в доме свечи, Пиите смертельно хотелось спать, или наоборот… Неудобство состояло еще и в том, что сир Тристан был птичка ранняя, с утра чувствовал себя свеженьким, как омытая росою ромашка, а поэту, напротив же, было привычней и приятней жить и работать по ночам. Но по крайней мере в эту ночь они полностью совпали в своих желаниях — обоим жутко хотелось спать, одному — как всегда по вечерам, а второму — потому, что предыдущую ночь он заканчивал маленький молитвенничек для какого-то купца, и старательно правил его, выводя золотыми чернилами — дорогущий подарок щедрого Николаса — святые имена, таинственные буквы, ибо таков уж закон — «Nomen Dei non potest litteris explicari», имя Божие не может быть выражено в литерах…
Вот и портил глаза Кретьен, выводя до рассвета по волокнистой бумаге — старой еще, немецкой, с филигранной свиньей по листам — DS — Deus, DNS — Dominus, IHS — Ihesus, SPS — Spiritus Sanctus, завораживаясь металлическим блеском священных букв. А утром, вместо того, чтобы спать, пришлось тащиться с Пиитой на какой-то глупый хоровод, цеховой, скорнячный… Он, видишь ли, стеснялся идти один — не девицы Аннет стеснялся, но ее папаши. «А ты, Ален, хоть и грубый франк, но на вид такой приличный, должен папашам нравиться… Кроме того, он же тоже грубый франк, вы с ним сможете славно пообщаться, пока мы с крошкой кое о чем поболтаем…» Не бросишь же друга в беде, в самом деле! Или… все-таки бросишь, раздумывал Кретьен, с изможденной радостью упокоивая натанцевавшееся тело на родимой постели. Нет, не бросишь. Король бы не одобрил.
Читать дальше