— Идешь-свистишь утром, хвать, — выскочил в траве, под ногами, — улыбался он барственно. — Ведь спрячется, бес, что девка в горохе!
Космынин и Тофанов, одногодки и друзья давнего деревенского детства, согласливо кивали головами, лепились на краешках скамьи, поддакивая и ахая, хоть и не меньше Федора знали, каков тут рай и где растут белые грибы. Тревожило их другое: кто же через год, а может быть даже и завтра, станет истинным хозяином Кособродов? Не ляжет ли уже в эту осень загребущая жадная лапа и на усадебку Сухой Мох, и на Лосиную Чреду, и на те гривки-урочища, что когда-то им, пригородной мелкоте, отцами были завещаны? О тот год у Лешукова захватили покос ловкие старцы Троице-Сергиева монастыря, ныне часовенку поставили на пашнях Космынина; грозят грамоты права из Москвы на лучшие из угодий привезти. Федяшку-то, может, поостерегутся шевельнуть: Федор Матвеевич ныне при князе. Но вот гончарное дело, коим похваляется полезший в гору отец Боборыки, вряд ли дозволит размахнуть во всю силу тот же царь Василий Иванович Шуйский. Совсем невдалеке от Федоровых Пестов лежат бескрайние земли Шуйских: три дня верхом скачи — не обскачешь. Там до пса своих горшалей у Шуйского, разных шубников, башмачников, кожемяк… Где уж, братцы, блохе выдюжить против ногтя!
Так думали о своем дворянишки, думали натужисто, хмуро, вслух восторгаясь проказами былого детства. Втроем сидели в садике, под навесом. Било сквозь ветви сосен утреннее молодое солнце.
Михайло Космынин, иссушенно-желтый, сутуловатый, в балахонистом, морковного цвета архалуке, шевелил перстом упавшие на столик жухлые рябиновые листы.
— Был ра-ай, — кривил он в улыбке постное лицо. — Звались мы бывалоча — Федяйки, Мишатки, Семашки… Помнишь ли, Федя, как на Зыбухе змей защемляли?
— Ты ее вилашкой, а змея-то, накось, шипи-ит, а змея-то вьется, — подхватил в тон ему рыжеватый, с широкой круглой проплешиной Семен Тофанов. — Прежде-то, Федор Матвеич, мы и пчелок нашаривали вместе по дуплам, и ягодой объедались на Мшагах, на Лосиной Чреде, а уж ныне вот… — Он осекся и закончил стыдливо-тихо, с грустинкой: — Ныне сажаешь меня и Мишу к столу, а нам-то, шишигам болотным, врассидку перед тобою куда как робко. Эх-х, вознес тя создатель!
Михайло затревожился, прижал под столом носок Семенова сапога:
— А ты кто по государевой росписи? Мал-мал, а все — господинчик!
— Гос-по-динчик, ой, уморил! — засмеялся Тофанов как от щекотки. Мотнул скомканной, какого-то зеленого отлива бороденкой, левым глазком сверкнул диковато: — Сказку про таких господ слыхивал ли? Тащил, говорят, черт грибы в коробе, да рассыпал по бору, вот и зародились однодворцы-дворяне… Иной такой дворянин-гороховое брюхо сам и за плугом идет, срам вымолвить. Женишку свою, барыньку белую, по ночам шлет на реку белье полоскать, ха-ха. — Он безнадежно махнул рукой. — Не та масть, Михайло. Где нам до настоящего барства.
— Пустое ты… эк, взвился! — отчаянно заподмигивал Космынин товарищу. Федору пояснил, будто извиняясь: — Вишь, какое дело: семья у него — сам девять. А усадьбишка — ты знаешь. Замошье прошлым летом монахи оттяпали, Починок шпыни сожгли у него, а Глинище за Репинским… Ту пустошь хоть сегодня кинь, хоть обожди. Верно, Семаш? — обернулся он к Тофанову.
Тот сидел с деревянной застывшей улыбкой, но видно было, как зол он сейчас и как ему трудно.
Федор без слов понимал обоих. Стародавним обычаем той поры были смотры дворянских ополчений в городах, и вот на переписях, на службе при князе Волконском да при Салтыковых, поднялся, не чая того, Боборыкин-младший. Многое пришлось повидать на смотрах! Иной одичавший вконец лесняк-однодворец норовил вовсе сбежать: стыдился позора. Иной, потея от страха, выезжал в распоследнем, а то и совсем с чужого плеча кафтанишке; кобылка облезлая, с ног валится, сбруя на ней — рвань, чуть не веревки… Смех кичливым князьям и боярам! А что спросить? Эх-хе! Что мог такой бедолага? Живности у него в усадебке — курочка ряба, да семь душ крепостных на погорелище, да своя семья в семь-восемь голодных ртов. А тягло с тебя и с мужика царь теребит крутое: ты уж в сроки подай-ка и кормовые деньги казне, и ямской сбор, и мостовщину, и весь оброк… А мужик твой затерзан как есть начисто, богатому соседу заложен-перезаложен; мужик тебе что зверь лесной, в бегах он ищет укрытие… Что ни год — пожары, недоимки, разор; да полно, не плюнуть ли и тебе на горькое твое дворянство, не записаться ли в холопы закладные к тузу-боярину?
Читать дальше