— А то еще было в Деревеньках, где наш староста Иван живет, — отозвался Босой, пихнув дымившую в стороне головешку. — Прямо со смеху падай, язви тя корень! Под воскресенье, что ли, Сусанина девка Антонидка в баню ходила. Да приошиблась, вишь, памятью: поясок новый, гыт, и оставь. Вскорости туда вертается — под вечер оно было, — а на тропе Акинф: «П-почему все девки горох молотят — тебя нет?..» И — раз! — поясок Антонидкин себе сграбастал. «Приди, гыт, в усадьбу, там возверну…»
— Ишь ты!
— И только бы дальше идти псу Акинфу — хвать, стой-погоди. От самого Рыжего Уса человек объявился — защитник верный, Кречетом звать. Сейчас, гыт, тебя пояском Антонидкиным душить, Змей Горыныч, аль обождать маленько?» И — этак за хряк его, за хряк! «Нет, гыт, не стану я руки свои чистые пачкать, а дам тебе отлог ровно на две недельки. Не вздумай только кровь людскую пролить…»
— А слушь-ка, пролил, аспид хищный.
— В Коршуновском-то? Беда и страсть! Всех — под кнут. И деток не пощадил.
— Да прошло ли две-то недельки?
— Погляди-им, паря…
Цветет-колышется костерок при дороге, цветет мужичья беседа. Чутко и свежо в предрассветной тиши; зари пока еще нет, но в серой полутьме над грядою осин уже набухает алым и нежно-палевым чуть высветлившаяся бороздка облака. К сборам, к сборам, обозные! Лошадушки подкрепились, пора запрягать, пора подымать и прикорнувшего на рогожах бродячего мальчишку Башкана. (Не остался ведь нищеброд в шумной толчее Костромы!)
Прямо сказать — не везет бездомному. Надо же случиться всему в эти дни: распроклятый дьяк в лесном овраге, допросы в деревнях, плети, пытки… А приказчиковы розыски не с руки Башкану: Башкан и сам только-только начал свой розыск в домнинских местах. Ох, найдет ли? Как и кого спросить? Столько ждал ясного света, дни за днями высчитывал, когда батю встретит. Но хитры ловушки кругом, столько всяких ловушек! Спасибо еще старосте, что не схватил в Нестерове, что подсказал даже укрыться с Вантейшей. Но, проводив дружка, наобещав разыскать его потом в Костроме, Башкан должен был вернуться на след. В Домнино звало сердце, в Домнино! Туда, где его ждут, где заботы, тревога и неизвестность…
И Репе худо спалось той ночью.
Когда он, нежданный, возвратился под вечер в Кострому, батька спьяну выдрал его ремнем, а мачеха вытолкала за дверь: иди-ка, иди, откуда явился!.. Мачеха не любила мальчонку, а с тех пор, как стал запивать Лабутя, слабовольный Вантейшин отец, в доме и вовсе не стало житья. Побои, нужда, ссоры-дрязги семейные; только и спасения, что к бабке в Нестерове когда скроешься. Но плоха уж бабулька Секлетея, скрючена давней хворью, ей, старой, самой до себя. Примерялся было Вантейша нынче в пастушню за Солоницу-реку, да помещик там замыслил впятить его в записные холопы. Насилу выкрутился!.. К купцу ли, к монастырским ли в ремесло — везде кабала и кабала: словно мышеловки расставлены. А в неволе как жить? «Легче уж в могилу… рядком с мамкой», — горестно думал Репа.
Он крутился на кутнике (спал-то в баньке, на огородах) и сквозь дрему явственно услышал:
— Как ж-жить?.. Эх, шабала!
В распахнутую дверь било через крыши посада утреннее солнце. На пороге бани, охватив ладонью взлохмаченную голову, сидел батька и пел-мычал:
Д-доставался са-рафан
Воеводе на кафтан;
Ш-шабала ты шабала,
Довела ты — догола…
— Эх, провалиться бы в тар-тарары!
«Не успел много натрескаться, — поднял Вантейша голову. — Драться не станет, не страшно». И верно: Лабутя был пока в том восторженно-блаженном, отлично известном Репе самоунижении, когда хмель еще не начинал брать верх. Батька в этот певучий час мог быть даже добрым — если не раздразнишь, конечно.
— Хор-рош свин? — жарко раскаивался Лабутя. — Плюнь, сынок, на р-родного отца!
Доставался с-сарафан
Добрым коням на попоны,
Д-да попам на балахоны…
— Слезай, Ваньтя… под-тягивай…
Вскоре оба сидели у бани в обнимку. Батька, вдруг протрезвев, жалел Вантейшу, вспоминал его мать.
— Федос Миролюб забежать велел, кузнец-шурин, — припомнил он и всхлипнул. — В память мамки, говорит, покойницы… Приму, говорит, Ваньтю в науку к себе… Не хошь ли, сын?
— Хочу.
— Вот ладно, роденыш. В кузню, к Федосу, — вот нам куда! Мастер он — свой: дядя тебе. Соберемся?
— Пойдем сейчас? — тихо предложил Репа.
К Полянской, где жил Федос Миролюб, шли отец и сын сквозь посадский капустник, сырой от росы, потом глинистым оврагом свернули к торжищу. Курились дымки над крышами слободы. Дорога то вихляла меж тыном и криво расставленными избами, то сваливалась в овраг, усыпанный гниющим хламом. Разноголосо гудело, ржало, орало впереди — так издали слышен был торг. Дощатые лавки-будочки, рогожные балаганы, столы, врытые в землю, опоясывали рядами просторную площадь, казавшуюся тесной, сбивались воробьиными стаями к центру и вновь разбегались, кружа в веселом базарном хороводе. Там вертлявый горшечник продавал свои глиняные звонкие изделия, тут навалом лежали на рогожах белые решета и горы корзин, здесь краснощекие слобожанки бойко предлагали малину, смородину и свежие, только что из лесу грибы. Было шумно, сутолочно — обычный торг в утренний час.
Читать дальше