На полу за дверью, спрятав ноги под грудою широко раскинувшихся юбок, телогрей и распашниц, сидела туркиня. Она выпростала из-под головной повязки одно ухо с долгой серьгой и терлась о дверь шелковым тюрбаном, нависшим над тонкою ее шеею, как черный подсолнечник на длинном стебле. Пан Феликс, наткнувшись на Булгачиху, зашевелил усами, топнул ногой и для пущей острастки зарычал невесть по-какому. И туркиня затряслась, закачалась взад-вперед всем щуплым туловком своим и едва не опрокинулась на спину с перепугу.
— И… и… и… — силилась она вымолвить что-то, но только ткнулась носом в многоцветные свои ожерелья и закрыла голову руками.
— Ай-яй-яй!.. — скрестил руки на груди пан Феликс. — Ай-яй-яй!..
Туркиня качнула головой.
— И… и… и… — начала она снова, но пан Феликс поднял ее с полу, поставил на ноги и легонечко толкнул в спину.
Быстро-быстро поплыл этот ворох телогрей и распашниц вон из покоя. Не оглядываясь, семеня старушечьими ножками, побежала Булгачиха — в крестовую, видно, к Алене Васильевне. А пан Феликс, довольный, что напустил на чудище это такого страху, вернулся к хозяину, которому было не до туркини — так поразило его то, что услышал он сегодня от своего друга, от Заблоцкого пана.
И опять пошла у них беседа, потайная и задушевная, за сладким вином и масленым караваем. И не заметили оба, как засумерничало на дворе, как в темном до того углу запылала перед образом ярче лампада. Тогда только и спохватился пан Феликс, когда та же Матренка внесла в комнату двурогий подсвечник.
— Ох, князь ваша милость! Ночь на дворе, а мне от тебя четыре версты шлепать. Это, как говорится, в темной ночи грязь толочи…
И пан Феликс стал натягивать на себя тулуп свой и искать шапку. А девушка тем временем поставила зажженный подсвечник на стол, поправила щипцами на свечах фитильки и, не осмелившись поднять стрельчатых ресниц своих, чтобы взглянуть на иноземца, вышла из комнаты.
— Да ты бы заночевал у меня, пан Феликс, — молвил нерешительно князь Иван, вспомнив охи и слезы Алены Васильевны. Но все же добавил еще: — Чего тебе… на ночь-то глядя… Чай, по перекресткам ночные сторожа уже решетки ставят. Как пройдешь ты по городу ночью?
— Нет, не можно оставаться мне у тебя, княже мой любый, никак не можно, — приложил руку к сердцу пан Феликс. — Ибо утром рано все полки рейтарские и солдатские собираются на лугу для ученья. Никак, княже Иване, не можно…
Они спустились вместе на двор, и князь Иван проводил гостя своего за ворота.
Ночь уже совсем приступила. Она быстро шла к опустевшим улицам, к расторговавшимся рынкам, к угомонившимся наконец колокольням московским, которые днем принимались по всякому поводу десятки раз переблямкиваться друг с другом. Изнемогшее за долгий летний день небо теперь словно отдыхало вверху в вечерней прохладе, и первая стайка зеленоватых звезд перемигивалась там в густой синеве.
— Вон, князь, какая музыка заиграла, — высунул пан Феликс из-под ворота нос свой и прислушался к тому, как на озерках по пустырям надрываются квакуши, как из-за кремля с торговых рядов бьют трещотки ночных сторожей. — Ай-яй!.. Запозднился я с тобой, ай, запозднился!..
— Приходи, пане-друже, в другой раз поранее, коли поудосужливей будет, — молвил шляхтичу напоследок князь Иван. — Надобно мне еще поговорить с тобою.
— Приду, ваша милость, неотменно, как соберусь только, как можно будет, — торопливо потряс пан Феликс обе руки князя Ивана и на предлинных ногах своих зашагал по улице.
А князь Иван остался в легком опашне [27] Опашень — старинная верхняя летняя одежда; носилась без пояса, «наопашь».
у приоткрытой калитки до тех пор, пока бараний треух совсем не растаял в сыроватой бархатистой мгле.
Обмахрилась в это лето под навесом красная княгинина колымага; на колесах порыжели от ржавчины толстые ободья; куриным пометом измарана была вся кровелька возка. Мужики дворовые, поплевав себе на руки, вцепились все сразу кто в подножку, кто в дышло, охнули, крякнули, выкатили тяжелую повозку на двор, стали ладить ее и чинить, готовить в далекий путь. До бездорожицы осенней должна была ехать в тот путь Алена Васильевна на Калязин, на Кашин да на Бежецк, потом на Красный Холм и на Весьегонск. В Горицах над Шексною, в монастырьке глухом, будет пострижена Алена Васильевна в монахини, а сын…
— Авось проживет он теперь и своим умом, — говаривала Алена Васильевна туркине Булгачихе, сидевшей подле нее в крестовой на полу. — Умнее он, вишь, всех… По разуму себе никого в версту не ставит… Охти!..
Читать дальше