— Красивая женщина, — говорила про маму мать Мария, — настоящая артистка. Осанка у нее такая… — и выпрямлялась горделиво.
В одну из откровенных минут матушка рассказала про умершую в Москве дочь Гаяну. Говорила без слез и грусти, отрывая глаза от надетой на кончик иглы бусинки, чтобы глянуть на портрет, висевший напротив. Серьезная девушка смотрела из рамы, обещая когда-нибудь, в иной жизни, раскрыть тайну своей смерти. Матушка не верила слухам, будто Гаяну убили большевики.
Спросила я раз о ее первом муже, Кузьмине-Караваеве.
— Он принял католичество и стал священником, — коротко ответила матушка.
Но чаще мы старались рассказать друг другу какой-нибудь смешной случай. Рассказала я матушке и нашу с Сережей историю, как мы венчались у отца Стефана в Ванве. Говорила и боялась, вдруг ей не понравится наше обращение к священнику московской патриархии, она же в Евлогиевской епархии пребывала. Но матушка только посмеивалась.
— Уж эти мне наши распри. Бога и того без скандала поделить не можем.
Чего в ней не было, так это фарисейства. И в ней самой не было, и в других не жаловала. Я рассказала ей один случай в детском лагере на океане, куда мы ездили с Монпарнаса. Был праздник, мы приготовили для костра небольшое представление, сценку на такие стихи:
Батюшка с матушкой спор спорили,
Спор спорили о своей дочери.
Матушка хотела в монашки отдать,
Батюшка хотел за млада князя отдать.
Перебив себя, я стала рассказывать:
— А монахиню играла я. Сделала грим, оделась в черное. Успех был колоссальный, а после спектакля — взбучка! Выговор от Антонины Ивановны. Какое я имела право наряжаться монахиней да еще гримироваться под лик Казанской божьей матери. Безобразие! Кощунство! — рассказывая, я разволновалась, как тогда, в детстве.
Матушка снисходительно улыбалась.
— Да полно вам, Наташа, про Антонину Ивановну. Вы стих дочтите.
Я стала вспоминать:
— Ну, пришла, значит, монахиня:
— Садись-ка, девица, я буду тебя стричь.
Девица умоляет:
— Дайте мне, девице, косу русу расплесть!
— Расплетется, девица, как стану остригать.
— Дайте мне, девице, цветно платье снять!
— Снимется, девица, как черно надевать.
Тут батюшка идет, млада князя ведет.
Князь молодой удивляется:
— Чье это платье цветно висит?
Чья это молоденька монахиня сидит?
— Князь молодой, ступай с Богом домой.
Мне, девице младой, не бывать за тобой.
Матушка мечтательно улыбалась.
— Прелесть какая! А мамаша, видать, грешила без меры, вот дочкой и заслонилась… Так Антонина Ивановна кощунство усмотрела? Все-то наши доморощенные праведники святее папы римского хотят стать.
Ко мне она относилась как к девочке. Да я и годилась ей в дочки. А вот с Сережей у них были другие отношения. Они очень сдружились. Дистанция старшего и младшего и между ними соблюдалась, но они тоньше понимали друг друга, хоть и посмеивался Сережа над матушкиными воздушными замками и верой в доброе начало в каждом человеке. Мы-то уже давно разочаровались в людях и знали, что далеко не все являются воплощением доброты и порядочности.
Одно время мать Мария носилась с идеей выхлопотать для Сережи рабочую карту. Сережа протестовал:
— Нельзя этого делать! Категорически нельзя. У вас будут неприятности с полицией.
Матушка отмахнулась, села за машинку и отпечатала свидетельство о трудоустройстве. На официальном бланке «Православного дела» сообщала она в комиссариат о русском эмигранте Сергее Уланове, работающем у нее по найму. Это было против всяких правил, за это ей могло здорово нагореть, но через день она вручила нам заверенный комиссаром полиции документ. Бумага была без сучка, без задоринки, с такой бумагой можно было начинать хлопоты, но Сережа счел за благо не давать делу ход.
— Знаешь, — сказал он мне, — не буди лиха, пока оно спит. Спрячь до лучших времен.
Видно, я хорошо спрятала, этот документ сохранился у нас до сего дня.
В феврале поселился в доме на Лурмель Мещеряков, Мещеряк, как мы его называли. Он благополучно завершил работу по контракту, приехал, привез часть Сережиных вещей. Все, кроме Сережиного любимого пуловера. Еще мама покойная вязала. А когда мы спросили Мещеряка, где пуловер-то, он, не задумываясь, ответил:
— А его моль съела.
Так у нас повелось с тех пор, если кто зажилит вещь, говорить: «моль съела».
Мещеряк покрутился в Париже, устроился на работу и вдруг появился на Лурмель в немецкой форме. В первый момент его не узнали и ударились в панику — немец пришел! Потом все же разобрались.
Читать дальше