— Что это было? — шепотом спросил Михр-Бидад.
Один из саков протянул руку в сторону холма — довольно крутого, с песком по склонам и с зубчатой оголенной вершиной.
Прямо над вершиной, в мареве ядовито-зеленого сияния, зловеще всходила луна — огромная, круглая, в красноватых пятнах, как медный щит, забрызганный кровью.
На медном щите луны, сливаясь в один черный силуэт, как бы нанесенный чернью, отчеканились четко очертания скалистого выступа и двух неподвижных существ, занимавших выступ. Сверху, сгорбив спину, упираясь локтями в колени и опустив лицо на ладони, сидела женщина с распущенными волосами, Чуть ниже по склону, у ног женщины, спиною к ней, вытянув шею и запрокинув голову к небу, приютилась большая собака.
До слуха Михр-Бидада вновь донеслись визг и приглушенные всхлипывания, и тут же к небу, холодеющему в лучах все ярче разгоравшихся звезд, опять взлетел громкий, на всю пустыню, надрывистый вой.
— Что это?! — Михр-Бидад схватился за голову. — Что?
— Тихо, не кричи, — остановил его сак. И пояснил угрюмо: — Собака плачет.
— Собака? — Михр-Бидад облегченно перевел дыхание. — Но почему она… так жутко?
— Щенка украли.
— Кто?
— Пятнистая смерть.
Опять он слышит об этой диковинной „смерти“.
— Какая такая Пятнистая смерть?
Сак помолчал, потом сказал нехотя:
— „Черная родинка“. Пустынная рысь.
Михр-Бидад подумал: видимо, все, что связано с враждой, убийством, кровью, саки называют Пятнистой смертью.
Вновь над пустыней раскатился дрожащий вопль.
То был голос самой природы, потерявшей созданное ею живое существо.
То был голос тысяч и тысяч матерей, долетающий из глубин туманных веков от лесных логовищ, от сумрачных пещер, от заснеженных круч, от первобытных костров — голос безутешных матерей, оплакивающих детей.
Страшное оно, должно быть, материнское горе, если в рыданиях разумного существа — плачущей в голос женщины звучит животный стон ее четвероногих, диких сестер, а надрывистый вой убитых тоской собак, волчиц, шакалов пронизан невыносимой человеческой болью.
Всю ночь плакала собака.
Всю ночь неподвижно сидела женщина с распущенными волосами на вершине холма.
Всю ночь не смыкал воспаленных глаз Михр-Бидад. Он не мог найти себе места. Уходил в шатер, возвращался к подножью холма, бегал по барханам, потрясая кулаками. Стонал, ругался, плакал отчаянно, как собака на холме.
Горестный вой обезумевшего животного — то бессильно стихающий, то раздающийся с невероятной мощью — острой болью отдавался в затылке. От него тяжко и трудно сжималось сердце, мелко дрожали колени, по ладоням струился холодный пот.
Саки не разговаривали и не шевелились. Они терпеливо ждали. И понял Михр-Бидад, какой железной выдержкой, силой и выносливостью обладают эти мужественные люди.
Нет, напрасно хлопочет Гау-Барува! Если Томруз, по женской слабости, и согласится, ради сына, покориться Курушу, то не захотят склониться перед царем царей и никогда не дадутся врагу живыми вот эти простые люди, соплеменники Томруз.
Утром собака умолкла — она умерла.
Но женщина — женщина осталась жить. Утром женщина с распущенными волосами спустилась с холма и пришла к Михр-Бидаду.
Это была темнокожая и худая, сгорбленная и совершенно седая старуха с глубоко запавшими спокойными очами и крепко сжатыми губами.
Пораженный Михр-Бидад с трудом признал в ней хозяйку степей Томруз.
С томительным нетерпением ждет промерзшая зимою земля, с лежащими в ней зернами, клубнями, луковицами, корнями, прихода весны, но весны — нет и нет.
С томительным нетерпением ждет голодное стадо в загоне веселого пастуха, но пастуха — нет и нет.
С томительным нетерпением ждет узник, закоченевший в темнице, солнечного восхода, но солнца — нет и нет.
Человек, которого ты ждешь с тем же изнуряющим нетерпением, с каким земля ждет весну, стадо — пастуха, узник — солнце, приходит чаще всего не тогда, когда ты пристально, до ноющей боли в глазах, смотришь на дорогу, а тогда, когда ты вконец устал и ждать давно перестал.
И весна, и пастух, и солнце, и человек приходят вовремя, но таково уж свойство ожидания — собственное нетерпение кажется чьим-то промедлением.
Долго пришлось будить Спаргапу, безнадежно махнувшего рукой на белый свет. Он впал в тупое безразличие, сходное с оцепенением черепахи, зарывшейся в песок перед летней или зимней спячкой. Очнулся Спаргапа лишь наверху, после того, как стражи, отомкнув от колоды цепь, сковывавшую пленника, вытащили его на веревках из колодца.
Читать дальше