— Что ж, мамка, о мирском-ту и молиться.
— О! охо-хо! — качала головой мамка. — Смущать-ту грех.
Юная черничка в душе не соглашалась с этим. Как! отказаться даже от того, чтобы его видеть иногда, когда можно! Одно, что осталось у нее, — это видеть его, как видеть иногда вот ее, мамку, отца — и вдруг отказаться даже от этого!
Но она не знала, что теперь, правда, достаточно только видеть его иногда; но скоро этого будет недостаточно. Она не знала, какое зерно заброшено было вчера в ее душу, что вырастет из этого зерна…
«Нет, нет! только бы видеть его! только бы знать, что он…»
С большой тревогой старушка возвращалась из монастыря в город.
XVIII. Она больше не черница
Не в меньшем волнении, как и юная черничка, возвратился от всенощной Воин Ордин-Нащокин. Только волнение его было иного рода. После мгновенной радости и потрясения, какие испытал он в момент встречи с бывшей невестой, когда она узнала его и от радости или от неожиданности упала в обморок, им овладело глубокое отчаяние. Этот обморок доказал ему, как много она любила его, а может, и теперь любит. Что ж ему из этого? Сознание, что она любит его, еще более увеличивало в глазах его цену понесенной им утраты. Страдания, причиняемые этим сознанием, усугублялись еще мыслью, что его тогдашняя безумная вспышка столкнула его в бездну отчаяния. Что тогда стоило выждать месяц, другой, наконец, целый год при спокойной уверенности, что ожидаемые им минуты полного блаженства только отсрочены? А что он сделал? В ослеплении минутной страсти он сам разбил свое счастье. Он тогда бросил ей в глаза не заслуженный ею укор: «жди другого суженого!»
И она нашла его под саваном черницы…
Что ж ему оставалось теперь делать? Тогда впереди у него было что-то — много было впереди! Видеть чужие земли, все чудеса заморщины, сбросить с себя родительскую опеку, забыть на время постылую Москву: целый океан неизведанного был у него тогда впереди! И он изведал все это и кончил тем, что плакал в гондоле, в Венеции, когда вспоминал об этой самой Москве, о брошенной в ней невесте, и пел «не белы снежки», глотая слезы раскаяния.
И вот теперь… Нет, так оставаться нельзя! Теперь для него Москва — пытка: от нее так близок Новодевичий монастырь!
Теперь надо стараться забыть ее, похороненную в стенах монастыря. А как забыть? где?
Он теперь знал где: там, где люди умирают под гром пушек, под крики победы, под свистом пуль и стрел. Он пойдет туда — к запорожцам, к Брюховецкому, к Косагову, что воюют теперь с поляками, его лютыми врагами, отравившими ему жизнь своею польскою наукою, отнявшими у него счастье, любовь к родине.
А сложит он там голову — тем лучше! Слишком уж тяжело стало носить ее на плечах. Да и кому она нужна? Отцу? У него на плечах государские заботы. Ей? Все равно ей не обнимать уж, не целовать эту буйную головушку, как когда-то она целовала ее.
На другой же день он сказал о своем решении отцу. Старика удивило это внезапное решение: всего дней пять как воротился из долговременной отлучки, после скитания по чужим землям, — и вдруг опять покидать Москву!
— Хочу заслужить вины мои пред государем! — одно твердил он на все доводы отца. — Либо лягу костьми в поле ратном, либо со славою возвращусь, дабы тебе не краснеть за блудного сына.
Решение это в то же время и радовало старика… «На путь истинный возвращается малый», — думал он и доложил об этом государю.
И Алексея Михайловича обрадовало это решение молодого человека. Он полюбил его как сына, особенно после его чистосердечного раскаяния в своем опрометчивом проступке. Отца же, старика Афанасия, он давно любил и высоко ценил его государственный ум.
Он велел Воину явиться к нему — попросту, не во время смотра и купанья запоздавших стольников, а в его образную и в то же время рабочую горницу, по-нынешнему — в свой кабинет, смежный с молельною государыни.
Царь принял Воина милостиво, хвалил за доброе решение.
— Хощу вины свои заслужить пред тобою, пресветлый государь! — повторял и здесь то же самое Воин, что говорил и отцу. — Либо положу свою голову в ратном поле…
— Зачем же? — ласково перебил его государь, любуясь мужественной его осанкой.
— Батя! ты знаешь — мы от рода римского кесаря Августа…
Это стрелой влетела в отцовскую рабочую горницу царевна Софья, думая, что отец у себя один — и остолбенела, вся вспыхнув: серебристый голосок ее оборвался на «Августе».
Она стояла с тетрадкою в руках, как зайчик, застигнутый врасплох.
Читать дальше