Он не придумал ничего лучшего, как оправдываться:
— Разве я обижал тебя, Севастеюшка? Разве обещал чего лишнего?
Она взяла и левую его руку.
— Поплывем, куда поплывется. Не серчай, Саввушка, — впервые назвала его по имени. — Прости мою глупость. Так, нашло что‑то. Не обижал ты меня никогда. И ничего мне не обещал. Да и что ты мог обещать, без родительской‑то воли?
Лодка, с устья Киржача пущенная по течению, давно уже качалась на Клязьме. Данилка молодец, на дно свежей черемухи и первой травы набросал. Ну их, весла. Лежи- полеживай, да не вспоминай о сетованиях родительской ткачихи, которой, видите ли, в Божью церковь захотелось! Савва не сердился. Да и как можно было сердиться, сверху вниз глядя в глаза присмиревшей ткачихи. Право, они были хороши, хотя и давно уже припорошены хлопковой въевшейся пылью. Никогда он раньше не задумывался, чего это фабричные люди, будь то мужики или бабы, так рьяно парятся в банях? И что удивительно, почти не было голубоглазых. На мужиков он, известное дело, не глазел, но баб‑то как не примечать? Он думал, от рождения здесь у всех карие, и посмеивался, что порода уж такая, владимирская. А как луна‑то ярко заглянула в эти полуослепшие глазищи, он и ужаснулся: «А ведь у них у всех повыжигало пылью!..» Лодка качалась, и в его собственных глазах тоже что‑то покаянно покачивалось, выгоняя слезу.
Савва? Савва Тимофеевич? Что с вами, молодой хозяин?!
Она губами убирала слёзы с его глаз, но никак убрать не могла. Не хватало ее разумения понять, что творится с молодым хозяином. Ему ли плакать, ему ли о чем‑то печалиться? Господи, такая счастливая судьба у человека, а он жалостью исходит. Вот и пойми поди!
Ему стыдно стало за свое малодушие и захотелось еще как‑то больше принизить себя, уравняться с этой в двадцать лет состарившейся ткачихой. Не любовь и даже не жалость была, а страстное желание унизиться до последней возможности. Он вдруг признался ей в том, в чем никому бы не признался. Ложь была, но ложь облегчительная. Черную боль так прямо и выплеснул в эти пылью выжженные глаза:
— Да! Плачу! Меня родитель по марту месяцу кнутищем выпорол! Обними покрепче — рубцы‑то на жопе чуешь?!
А куда уж крепче. Руки ее со спины сползали все ниже, ниже. И вдруг крик:
— Да у тебя там как сапожной дратвой заштопано!
Ему стало легко и от этого лживого признания, и от этой женской жалости, и он совсем невпопад сказал:
— Ладно, ну ее, порку родительскую. Я вот все спросить тебя хочу: почему глаза у тебя не голубые?
— Были голубые, когда я на фабрику пришла, да ведь лет‑то прошло сколько? А с чего это ты на глаза мои загляделся?
— Красивые они, — дальше и дальше врал Савва, чувствуя, что Севастеюшке это нравится.
Но душа ее уже отгорела. Она стала выпрастываться из‑под него, прислушиваясь и поглядывая на небо.
— Ой, куда же нас унесло? Ведь гудок скоро будет, гудок!
Савву подхватил ее переполох. Он вскочил с такой ласковой да угретой черемухи и схватил весла. Лодка в одно мгновение развернулась в обратную сторону. Тело вылежалось, притомилось, а руки‑то дурью всю ночь промаялись. Ну, так и выжимайте силушку!
Уже полчаса, не меньше, как он в полный размах шел на веслах, но первый фабричный гудок застал их еще на подходе к ночной стоянке, где высоко на обрыве дотлевал костер.
— Ой! — совсем запечалилась Севастеюшка, сразу превратившись из ночной полюбовницы в опаздывающую ткачиху.
— Сиди. Я домчу тебя до самой фабрики.
Севастеюшка сошла на берег прежде, чем угрожающе рявкнул второй гудок. Она убежала даже не оглянувшись. И Савва не мог ни остановить ее, ни спасти от этого грозного гудка.
Хозяин?..
О господи, какой он хозяин!
Глава 4. Прощай, младость!
Пять университетских лет пролетели незаметно. И хоть последний год еще не изошел, но настроение было уже вольное. И раньше‑то разве что с перепою на лекции ходили, а сейчас чего же? Черные тужурки у большинства студиозов сменились на сюртуки и входившие в моду пиджаки. Ну, голь разночинная еще донашивала старье, но не слишком‑то богатый доктор Чехонте не тряс же казенной одежкой, вечно помышлявший о последнем рублике Амфи ходил как павлин заморский, графья на рысаках к университету подкатывали, сынки купеческие об ожидавшем их отцовском «деле» толковали, — ах, рождественские каникулы!
Отгульных дней никто не устанавливал, но никто и не запрещал. Попробуй‑ка запрети!
Спасибо и на том, если какой студиоз забежит хвосты подмести. Помнило университетское начальство мартовских бузотеров 1881 года! Как ни строжились, как ни надевали шоры на глаза, а кони ретивые, которым немногим перевалило за двадцать, били копытами на самых парадных ступенях. Гул стоял истинно рождественский.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу