Работа съедает время. Надо как-то исхитряться. Денег не остается совершенно. Раньше такого не было. Ушел и весь запас. Ходил просить у Н. Т. взаймы. В субботу выходил пройтись один. Дошел до парка, постоял у башни. Смотрел на нее сквозь голые ветки. Солнце было слабым, но вид был замечательный. Надо прийти сюда ранней весной, до листвы.
Лева познакомил меня с редактором «Речи», Стропилиным (и впрямь превысокий человек; борода, как у дьячка, и говор пономарский). Лева и его ругал (всех ругает). Пока шли к нему, Лева про него много глупых анекдотов рассказал, что, мол, из бедных, выучился каким-то чудом, два года проработал в какой-то школе в Петербурге, тут его взяли в гимназию, потому что брать было некого, прижился, журнал выпускает…
— У них всегда подают только пустой чай, — отметил Лева. — Но так важно, точно это вино или невесть что!
Долго шли. Рельсы тянулись, тянулись и оборвались, столбы тоже встали и дальше не пошли. Стропилину лет тридцать, от силы. Как Лева и сказал, его жена угощала пустым чаем, но подавался чай со значением (слегка мутный, как перестоявший квас). Говорили много общего. Жена чай подала и спряталась, больше ее не видели. Стропилин водил к морю. Очень много говорит, не остановить. Спросил о моем образовании. Я сказал, что у меня написан рассказ, пишу поэму.
— Поэму? Вы — поэт? К тому же. — Усмешка. Сказал, чтоб принес рассказ. — Поэм не надо. Поэм уж хватает.
Принесу рассказ — пусть почитает! Когда ушли, Лева все время ругал его, что тот не мог нас угостить как полагается. Сказал, что он и пишет, и печатает глупости.
— Вот увидишь, он разругает, но напечатает в конце концов твой рассказ. Вот увидишь!
(Зачем Лева тогда знакомил меня с ним?)
Был у Левы. Дмитрий Гаврилович был выпивши, хотел с нами посидеть, поговорить, но Лева отрезал «нет!», и мы заперлись у него, втайне от всех пили вино, и он ругал отца, называл его мокрицей и слизняком.
Я зачем-то ляпнул, что мне Стропилин при нашей последней встрече с глазу на глаз рассказал, будто Дмитрий Гаврилович мечтает купить дом, и почему-то смеялся над этим. Лева позеленел от злобы, молчал, молчал и вдруг взорвался:
— Я всегда знал, что самые большие интриганы — писатели, а самые ужасные сплетники — учителя. А Стропилин и то и другое: скверный писака и ужасно злой учитель. За эти два года, что я ему в журнал писал, он мне всю душу выел. А все из зависти, что мой отец богат. Хотя мы теперь совсем и не богаты, еле держимся. У нас даже автомобиля нет. Был да сплыл! Потому что он мокрица! Слизняк! Но этот слизняк был учредителем банка в 1913 году, а кто такой Стропилин? Какой-то outchitel!
Он рассказывал о каких-то анархистах, обещал познакомить с поэтами. Тут его мачеха поскреблась, он вышел на минуту, раздраженно что-то ответил отрицательно, и мы пили дальше, до позднего вечера, без закуски. Напился в тот день, плохо было. Ненавижу.
Ходили с Левой в Башню Монашек («В этой башне когда-то была баня для монашек, — говорил Лева, и хмыкал. — Тут монашки мылись!»). Там был небольшой зал, сцена, занавес, собрались поэты и читали странные стихи. Некоторые стояли во дворе, им вниз кидали подожженные бумажки. Во дворе прямо на булыжниках поставили стулья, фонарики, свечки, что-то изображали. Лева познакомил меня со многими; домой ко мне пошли втроем — с неким Никанором Коле-гаевым, высокий, широкоплечий, скуластый, бывший юнкер, воевал в отряде Пунина. «Пока его не развалил дурак Балахович», — гневно добавил он. С восхищением говорил о бароне Унгерне, читал стихи, в некоторых мелькал Унгерн. Стихи были странные, то ли в них не хватало гласных, то ли было слишком много согласных… запомнил строчку:
откупюрь у скупердяя том Бердяева.
Все прочее было непонятно. Пили всю ночь, и всю ночь Никанор читал стихи и говорил, что война еще не закончилась, война продолжается. Глаза у него горели. Лева смеялся. Нашел у меня в чулане кучу журналов, попросил почитать. Я с удовольствием дал. Никанор зачем-то извинялся и оправдывался:
— Я хотел бы глянуть, что нынче пишут молодые писатели, именно молодые писатели. Такие, как вы. Вы же писатели. Мне любопытно, о чем пишут… о чем думают такие, как вы… Ради кого мы погибали, ради кого калечились солдаты… Вы так пренебрежительно о всех нас говорите, как о казарменных вшах. У вас тут вон — немецкая философия! Конечно, вши, — пьяно сказал он и потом добавил с усмешкой: — Вши мы и есть!
Слушать это было неприятно и странно. Кем он себя чувствует? Кем нас считает? Какие мы с Левой писатели? Такие же, как и он.
Читать дальше