«Может, последний?»- царапнуло Матушкина. Отсекли от основной вражеской группировки две-три дивизии, зажали в кулак. Теперь нечего немцу терять, вот и пойдет, конечно, завтра на все, только бы вырваться из кольца.
«Хоть всех, всю батарею мне положите… Себя положите, а фрица мне удержать!»- приказал комполка да еще кулачищем потряс.
Вспомнив приказ, Матушкин ругнулся и сплюнул. «Ишь, себя положите. Всех положите. — Нахмурился. Снова сплюнул сквозь зубы. — Вот сам себя и ложи, — мысленно бросил он. И вдруг так и пронзило его — мрачно и остро, так и скрутило. — У-у-у, — простонал он. — Коришь, да? А сам-то? Сам! Поднять пистолет! На кого? — с отвращением, с болью поморщился. — Вот так… Не кори. Пугать. Стрелять. Под пули людей подставлять. Ха! Много ли надо на это ума? Да нет… — со злостью выматерился он. — Труднее их сохранить. Верх одержать — и уцелеть. Да! Вот я и придумал. Мне здесь стоять, я и буду решать. Я! Если не я, то кто же еще о них позаботится? «Хоть всех… всех положите», — жгли приморца легкие эти слова. — Не-е-ет! — стиснул он пальцы в кулак. Возбужденно оправил тулупчик, ушанку и, как на зверя, на сезон в тайгу когда уходил, прежде чем выйти из погреба, снова присел на ведро. На минуту притих. Резко поднялся. — С богом, — сказал сам себе. В бога Матушкин, конечно, не верил, так только сидело что-то в душе: надежда, должно быть, на счастье, на случай, смутное чувство какой-то везучести, необоримости какой-то своей. Посуровел и насупился — вспомнил сыновнее письмо: «Кто кого…» — Нет уж, гад. Я, фашистская сволочь, тебя! Я! — приказал, словно внушил себе Матушкин. — Понят дело? Вот так!» И, неспешно взойдя по ступенькам, вышел на свет.
* * *
— Тебе главное что? На мне завязнут, а тут их ты. Да в бок, да под ребро. — Матушкин по-кабаньи уперся напористым взглядом в глаза командира второго взвода: понимает он его мысль, весь его план или нет?
Зарьков, невысокий, плотный, румяный и такой же, как и большинство во взводе, молокосос — только пушок под носом появился, смотрел на старшего и возрастом, и званием выжидательно и напряженно. По-детски пухленькое и скуластенькое лицо его было все внимание, а голубые глаза так и ели Матушкина, казалось, перехватывали каждое его слово.
— Под микитки, значит, их, под ребро, — внушал приморец Зарькову. — Понят дело? Вот так!
— Да, да! — с готовностью, даже вроде с горячностью поддакнул Зарьков. — Я понял! Понятно… Все, все!
Как всякий недавний курсант, командир-выпускник, он, направляясь на фронт, был уверен, что с ним, с его приходом во взвод все сразу победней пойдет, что он, хотя и молод, тотчас станет любимцем солдат, что ждут его подвиг, награды и слава, и видел себя в скором будущем чуть ли не первым в стране генералом. Но, встретившись с Матушкиным, присматриваясь к нему, а теперь уж и с восхищением глядя на его тугую, кряжистую плоть, на стиснутый будто бы раз и навеки, налитый для смертельной схватки с фашистами кулак, на горевшие лютой ненавистью глаза, слыша гневом сжатую речь, смутно чуял, что ему, новичку, далеко до того, чтобы стать таким командиром, как этот таежник. Что-то цепкое, зоркое таилось в этом уже седеющем человеке. Он на все имел свой особый, неожиданный взгляд, практический и смелый. Он и сейчас ни от кого не скрывал, что, как ни смотри, даже здесь, на передовой, а может быть, как раз именно здесь, на передовой, самое главное — это жизнь, жизни людей, и, какую б задачу взвод его ни решал, он прежде всего делал все, чтобы их сохранить, и все, что мешало, старался обойти или сломить, как вот сейчас. Но составленный им план уперся в полученный прежде приказ командира полка, а капитан Лебедь не решался его отменить, даже не отменить — на это он права не имел, — а лишь подправить его, ну хоть слегка.
— Пойми же, приказ! Пушки сюда! — палец комбата ткнулся в карту. Никто на нее особенно не смотрел — ни Лебедь, ни сам Матушкин, ни Зарьков: видать было плохо, в разбитые окна часовни, в провалы каменных стен, потолка зимний тусклый свет просачивался скупо. Но здесь было все-таки лучше, чем в погребке: рядом с позициями, светлей и просторней.
— Приказ, приказ… Пуля и то, бывает, отрикошетит, свернет. А ты? Ишь, прямой! Как оглобля, как дышло, прямой. Не словчит, не схитрит, — презрительно выцедил Матушкин. — Да не назад же предлагаю! Вперед! Всего метров триста вперед! Ну, пятьсот! Самое большее.
— Да приказ!
— Заладил: приказ, приказ. Немца нам охомутать или только ради приказа? Может, еще орать начнешь на меня: «Молчать! Выполнять! Руки по швам!»- Матушкин сплюнул. — Вот нацепят погоны, тогда и давай. Небось… Ты-то уж… Пивень твой… Заставите нас по струнке стоять, не шелохнешься.
Читать дальше