— И ничего больше?
— Н ет… Больше ничего.
— Послушай, я был у партизан…
— Пресвятая Мария! Так это они отрезали тебе ногу?
— Черта лешего, они. Тогда у меня обе ноги были целы. И потом еще долгое время. После прорыва мы драпали как сумасшедшие назад. Жратвы никакой. Немцы отобрали автомашины, угнали поезда. Помнишь Балинта Шоморьяи? Из машинного цеха, курносенький такой?.. Так его, беднягу, застрелил немец, когда он хотел взобраться на грузовик. И вот мы пешком идем неделю, вторую, уже слепнем от снега. Ты даже не понимаешь, что значит идти, идти и идти без конца по снежной пустыне. Нигде ни дома, ни дерева, ничего, ни единого черного пятнышка, где бы отдохнули твои глаза, только вороны кружатся в воздухе. Уже и есть не хочется, уже ничто не болит, только постоянно клонит в сон — вот лег бы в снег и заснул. Офицеров мы и за версту не видели, был среди нас один сержант, он все торопил нас, стращая тем, что в лесу будто бы скрываются партизаны. А партизан мы боялись, как огня. Видеть, правда, мы их не видели ни одного, но рассказов о них наслушались вдоволь. И вот через две недели я не вытерпел и сказал своему дружку, что пусть бы нас схватили партизаны и прикончили, сразу погибнуть все же лучше, чем подыхать медленной смертью. Эх, если бы все мои желания исполнялись так быстро, как в тот раз. В полдень залютовал снежный буран. Ты еще помнишь тот ураган, что пять лет назад повалил орех в саду Балога? Так вот, таким был и этот снежный буран. Только тогда в воздух вздымалась пыль, а теперь зашевелилось, ожило снежное поле, все вокруг заволокла ледяная белая туча, сквозь которую мы не видели даже друг друга. Лицо, глаза засыпали ледяные колючки. Мы побрели дальше, не зная, вперед идем или назад! Я уже и не помню, что со мной произошло, побрел я следом или повалился в снег, только пришел я в себя в крестьянской избе, возле печки, на соломе. Вокруг меня хлопочут человек шесть, растирают мне руки, ноги снегом, поят водкой, чаем и спрашивают друг у друга, не очнулся ли я. И что удивительно, один из партизан, худой, костлявый парень, обращается ко мне по-венгерски.
— Это тебе снилось, Яни.
— Где там снилось! Потом мне удалось узнать, что отец того парня еще в первую мировую войну попал к русским в плен. Венгерец объяснил, что меня подобрали партизаны, и попросил рассказать, чем я занимался у себя дома, в Венгрии. Я ответил, что прежде работал формовщиком на заводе и что сам я из рабочей семьи. Они увидели по моему френчу, что имеют дело с рядовым солдатом, и не стали обижать. Четыре дня я пробыл у них в гостях, ботинок им не удалось мне починить, так как не было под рукой инструмента, но зато дали сухие портянки, смазали говяжьим жиром башмаки, поили вдоволь чаем, кормили кашей, капустой. Обращались со мной не как с врагом, у всех какая-то жалость ко мне… Спросили также, за что я воюю. Я, конечно, только плечами пожал, откуда мне знать, не я же объявил войну. Тогда мне задали вопрос, знаю ли я, что они намереваются со мной сделать. Я сказал, что, если бы они спросили об этом в первый день, я ответил бы, что меня убьют. На другой день мог бы надеяться на отправку в Сибирь, но теперь даже не знаю, что и подумать. Вряд ли, думаю, позволят остаться с ними, присоединиться к их отряду. На это они ответили, что обижать меня не хотят, но и держать у себя не могут. Я, дескать, должен собираться в дорогу, на рассвете меня выведут из лесу и покажут, где я могу найти своих. У меня не было никакой охоты возвращаться в часть и снова скитаться по снегу. Поэтому я стал их умолять. Но они только качали головами: нельзя, мол, попробуй добраться до родины и помешай распространять среди своих соотечественников всякие ложные слухи. На рассвете меня еще раз накормили супом и хлебом, запрягли в телегу лошадь, вывезли на опушку леса и показали, куда следует идти. Бог свидетель, я заплакал, как малый ребенок.
— А потом?
— А потом? Потом мне попалась небольшая группа похожих на меня оборванцев, и мы побрели дальше. Если кто-нибудь падал в снег, назад не оборачивались, так как и сами уж едва волочили ноги… Если находили что-нибудь, ели, если попадался на пути разрушенный дом, конюшня или амбар, спали. Так мы шли днем и ночью, пока однажды где-то на польской границе не попали в какую-то деревню; там оказался немецкий лагерь. Нас схватили и бросили в него, а потом погнали дальше. В ту пору у меня уже началась гангрена ноги, и я очутился в лазарете. Из всего пережитого запомнился мне только один врач, который отрезал мне ногу, и венгерский капитан, читавший нам еще в лагере приказ о том, что каждый, кто посмеет рассказывать дома про то, как гибла наша армия, немедленно будет расстрелян.
Читать дальше