Но сцена никогда не пустует. Великим коннетаблем Франции был назначен верный сподвижник Дюгеклена Оливье дю Клиссон. К концу семидесятых годов произошла замена и в английском лагере. Вместо Черного Принца и Чандоса пришли младший сын покойного короля Эдуарда Томас Бекингэм и в качестве главнокомандующего рыцарь Роберт Нолз, вернувший в Нормандию беглеца де Монфора. Нет, не пустуют подмостки. На смену королям подрастали принцы, которым, тасуя одну и ту же колоду фамильных карт, слепая судьба подбирала свиту. Впрочем, не настолько уж и слепая, ибо в скоропалительном хаосе, характеризующем смену поколений, проглядывала некая закономерность.
Почти в одно и то же время во Франции родились два младенца: один — в Бордо, столице английских владений, другой — в Париже. Парижанину было уготовано имя Карл и титул дофина; рожденного в Бордо нарекли Ричардом. Ему, внуку Эдуарда Третьего и второму сыну Черного Принца, предстояло унаследовать сразу две короны — английскую и французскую, от которой так и не отказались.
Сколь похожи окажутся их судьбы, накрепко сплетенные еще до рождения, и как сами они будут похожи один на другого, бессильные побеги некогда могучего корня!
Мой перечень пусть рыцарь открывает.
Тот рыцарь был достойный человек,
С тех пор как в первый свой ушел набег,
Не посрамил он рыцарского рода;
Любил он честь, учтивость и свободу:
Усердный был и ревностный вассал,
И редко кто в стольких краях бывал.
Крещеные и даже бусурмане
Признали доблести его во брани.
Он с королем Александрию брал;
На орденских пирах он восседал
Вверху стола; был гостем в замках прусских…
Джеффери Чосер. Кентерберийские рассказы
Четыре готически заостренные цифры предваряли шероховатую латынь в стиле святого Иеронима, переводчика Библии, изысканный французский, грубый нормандский диалект и тот новый язык, которому предстояло стать бродильной закваской единой английской нации. Великий язык народа, поглотившего и римских легионеров, и воинственных нормандцев, и поверженных англосаксов. Равно корчились и исчезали в жарких языках пламени строки разноплеменной речи, начертанные каллиграфами-переписчиками, когда вместе с подушными списками и перечнем недоимок летели в костер свидетельства очевидцев: францисканцев, кармелитов, доминиканцев, бенедиктинцев — редких в ту пору грамотеев, насмерть перепуганных взрывом народного гнева. Вместе с ними и то прошлое, что мы именуем историей. Быть может, бремя ее оказалось непосильным для нации, которая еще не успела сложиться и, дабы не сгинуть в небытие, вынуждена расстаться с частью бесценного груза.
Не будем же бесполезно печалиться о том, что превратилось в дым, давным-давно растворившийся в небе, что навсегда ушло в землю с дождями и кровью. Осталась дата, словно верстовой столб мирового процесса.
Anno 1381… Отметив зарубку на скрижалях времен, приступали к описанию страшных событий.
Крупно и жирно, не пожалев алой краски, обозначили роковой год терпеливые летописцы сент-олбанского аббатства, безымянный мемсберийский инок и столь же анонимный переписчик из обители святой Марии в Йорке, и француз Фруассар, и Генри Найтон, каноник лестерский, и хронист Джон Малверн, и монах Кентерберийского аббатства Уильям Торн, и много других, нам неизвестных уж вовсе, чьи драгоценные записи погибли в огне.
Война, которую вели Валуа и Плантагенеты, стала наследственной бедой обоих народов. С ней свыклись, как с непреложной реальностью, с этой бессмысленной бойней, которую потомки назовут «столетним безумством». Напрасно дряхлые ветераны живописали внукам подвиги лучников-йоменов, что, поражая на дальней дистанции закованных в латы рыцарей, решали исход баталий. У юности своя память и гордость своя. Как льдины, несомые половодьем, таяли английские владения за морем, и все призрачней становились надежды на избавление от тяжкого бремени. Новобранцев забрасывали гнилой редькой, за спиной искалеченных стариков корчили рожи. Никого уже не согревали чужие огни. Даже маленьких королей, которыми играли опекуны-дяди. За ширмой в Лондоне прятались Джон Ланкастер, Эдмунд Кембридж и Томас Бекингэм, за ширмой в Париже — Людовик Анжуйский, Жан Беррийский, Филипп Бургундский и самый рассудительный среди всех — герцог Бурбон. Вернее, не столько прятались, сколько изо всех сил лезли на передний план. Ричарда Второго короновали как властелина обоих королевств, и это определило судьбу народов еще на три поколения. Но опять, как уже было когда-то, в монаршие игры вмешался народ. На сей раз англичане.
Читать дальше