Не твой более Требла
Я заклеил конверт, напечатал адрес: Шварцшпаниэрштрассе, Вена IX.
После трех хмурых дней (почмейстерша снабдила нас электрическими плитками) весна прокралась в горы. На лугу под нашими окнами пасутся хорошо ухоженные черно-белые коровы, их пастух — ребенок в красном шерстяном костюмчике, такой крошечный, что не поймешь, мальчонка это или девчушка. В одиннадцать утра раздается энергичный стук в дверь. Входит доктор Тардюзер с черным чемоданчиком, одетый вполне по-городскому; я обратил внимание: из кармана жилетки у него торчит, сверкает что-то, что показалось мне не медицинским инструментом, а камертоном. Он выслушал Ксану и кратко объявил:
— Нынче в обед встанем.
— И мужу тоже можно встать, господин доктор?
— Вашему мужу? А разве он болен?
Ксана разглядывала в подслеповатое зеркальце в стиле бидермайер (фамильная вещь) свое до некоторой степени восстановленное лицо.
— Нет. Но он не встает.
Тардюзер пристально глянул на меня сквозь пенсне. Я стоял в боснийских опанках, накинув простроченный ломкими золотыми нитями выцветший от химчисток бурнус, его я раздобыл в 1916 году в Смирне, и с той поры он служит мне халатом, которому нет сносу.
— Вернее говоря, кхе-кхе, — закашлялась она, — он уже выздоравливает. У него в Цюрихе был тяжелый приступ аллергической астмы.
— Аштма! — пропыхтел, неожиданно развеселившись, Тардюзер. — Астма! Сенная лихорадка! Собррат по несчастью! Я и сам аллеррргик! Представляете себе, что будет, осмелься я в это время года спуститься в долину? Я задохнусь! Как есть задохнусь!
— Здесь, в горах, мне значительно лучше.
— Ну, еще бы! Здесь вам значительно лучше, мллодой чччловек! Ппон-тррес-сина! Ррай для аллеррргиков! Но не валяться до обеда, мллдой чччловек! Вставайте. Отпррравляйтесь гулять, наслаждайтесь альпийской прррирродой!
Он захлопнул чемоданчик и еще прежде, чем я открыл ему дверь, нахлобучил щегольскую фетровую шляпу на тщательно причесанную седоватую голову.
— Молодойчеловекмолодойчеловек — и это в тридцать-то девять! Как ты могла тааак осрамить меня перед этим законченным филистером? Я тебя не понимаю, Ксана: ты же никогда не срамила меня, насколько я помню, никогда, и вдруг спрашиваешь этого куррорртного врача, практикующего тут, сррреди альпийской прррирроды, спрашиваешь его: может ли мой муж тожевстать?! Это что, номер в стиле «Джаксы и Джаксы»?
— Ах, нет, — прошептала она, глядя в бидермайеровское зеркало, — Нет, не говори сейчас о Джаксе и Джаксе. Пожалуйста, не говори.
У нее была какая-то странная привычка, сидя ко мне боком, косить на меня глазом (ее очень широко расставленные глаза способствовали этому); смотреть на меня одним глазом, молча, нежно-диковато, взглядом одновременно отчужденным и испытующим, точно мустанг.
Врач, осматривая ее, решительно потребовал, чтобы она приподняла ночную рубашку: он-де «не желает, чтобы во время стетоскопического исследования его дурачил потрескивающий шелк, тем более при бронхите». Полуобнаженная, в тепле от электроплитки, Ксана сидела, поджав под одеялом ноги, и виском опиралась на прикрытое колено, а потом, медленно заведя обнаженную руку, она натянула на себя рубашку. Подумать только — шафрановую, того же цвета, что и платье, в котором она притулилась на скале.
При взгляде на эту двадцатисемилетнюю женщину-девочку я все снова и снова поражался удивительным сочетанием удлиненных и округлых форм, ничуть не дисгармоничных, наоборот, каким-то причудливо-привлекательным, даже, пожалуй, замысловатым образом дополняющих друг друга. Ноги, укрытые сейчас одеялом, совершенной формы, стройные и длинные, но не слишком тонкие, с красивым изгибом икры, нежной лодыжкой, маленькой ступней, ноги, точно созданные для канкана. Рост — 1 м 75 см — соответствует предписанному танцовщицам канкана в «Бель-Эпок», а была бы Ксана современницей графа Тулуз-Лотрека, могла бы танцевать кадриль с Ла-Гулю. А канкан она действительно танцевать умеет. Слушая лекции в Берлинском университете у любимого ученика знаменитого филолога-классика фон Виламовиц-Мёлендорфа и готовясь к защите диплома, она брала уроки танца у знаменитого Гзовского: он оценивал ее как способную танцовщицу канкана. Впоследствии Ксана и правда танцевала канкан, запуская оффенбаховскую пластинку на своем патефоне (мы его с собой не захватили), но допускала лишь одного-единственного зрителя: собственное изображение в настенном зеркале маленькой прихожей нашей венской квартиры на Шёнлатерн-гассе. «Гюль-Баба (отец Ксаны) так много и с таким бешеным успехом демонстрировал свое искусство по всему свету, что у меня развилась идиосинкразия к выступлениям перед публикой. Даже перед тобой. К величайшему огорчению отца. Ему-то гораздо больше хотелось, чтобы я стала танцовщицей, а не филологом. Уж если я танцую канкан, так танцую для себя».
Читать дальше