Выйдя на наружную лестницу, я вглядываюсь вдаль. Решетчатая дверца крытого деревянного мостика, на щипце которого висит зеленый фонарь, тоже приоткрыта, садовая калитка, если она (с оглядкой на «Спаги») не заперта на замок, открывается из холла с помощью вмонтированной там ручки. Ясно: Ксана нажала ручку и вышла через калитку в одном платье, шафрановом, трикотажном… — или на ней было голубое? Нет, шафрановое… Без пальто, без пальто… Куда же она направилась? Куда? Я одним махом, точно конь на скачках с препятствиями, спрыгиваю через несколько ступенек наружной лестницы, с грохотом топочу по деревянному мостику (в точности конский топот) и за стеной «Акла-Сильвы» как вкопанный встаю под одинокой лампочкой, освещающей гараж тен Бройки. Встаю как вкопанный, словно меня внезапно осадили, вглядываюсь в тот конец улицы, что теряется в темноте Стадзерского леса; нет, туда она не пошла; скорее в сторону, что ведет к северо-восточной части озера Мориц. Конец мая, а в воздухе и не пахнет весной! Оставив позади гараж тен Бройки, бегу сквозь холодную новолунную ночь и, мельком глянув на небо, вижу звезды. Они призрачно поблескивают сквозь морозные ночные испарения: аварийное освещение моей беговой дорожки.
Это направление я избрал не столько интуитивно, сколько благодаря способности к комбинационному мышлению. До ужина Пола, Ксана и я прогуливались по набережной Менчаса, что тянется отсюда до водолечебного курорта (Йооп остался со своим «Спаги»). Я бегу по знакомой набережной; а что пульс в шраме-выбоине на лбу колотится, так это в порядке вещей. Гораздо опаснее, нет, тревожнее, нет, опаснее, сознание: нет смысла звать ее.
Нет смысла звать ее по имени.
Нет смысла. (Одно из ее детских изречений: «Чем дольше ты меня зовешь, тем дольше я не приду».) Ксана! — звать было бы бессмысленно. Все зависит от чутья, и интуиции, и комбинационного мышления, и хорошей формы бегуна. (Как и в любом виде спорта. К счастью, от аллергической астмы я избавился.)
И вот примерно в 22 часа бегун добирается сквозь никак не весеннюю майскую ночь до своего рода цели. На прибрежном утесе, отколовшемся от Розача обломке скалы, который бросился ему в глаза сегодня под вечер, взблеснуло — очень-очень слабо, — взблеснуло шафрановое пятно.
Пульс бегуна с трижды оперированной головой, пульс в его выбоине с орех величиной колотится: тук-тук-тук-тук. Ему еще не исполнилось восемнадцати, когда он был ранен в голову, и его фронтовые товарищи, а позже и товарищи по шуцбунду уже в мирное время, каковое оказалось вовсе не мирным, прозвали его: Требла-сердце-которого-бьется-во-лбу.
Утром после той ночи, когда я прыгнул на прибрежный утес, у нее была температура 38,8 и она кашляла. Тен Бройки прислали своего домашнего врача, доктора Тардюзера. Легкий бронхит, уколы, денек-другой в постели. Ксана за все время нашего долгого знакомства никогда не кашляла, а значит, вовсе не была кашлюньей. Сейчас ее кашель скорее напоминал беззвучно-хриплый лай бездомных собак в турецких городах.
— Знаешь, как ты кашляешь, дорогая?
— Как?
— Как подыхающие с голода бездомные дворняги в Константинополе. Точно так. Я часто спрашивал себя, отчего они не лают по-настоящему. Странно, они просто-напросто не умели.
Ксанин смех перешел в кашель. Она совладала с ним и прохрипела:
— Сам бездомная турецкая дворняга.
— Кто?
— Ты, — прохрипела она.
— Ага, — согласился я. — Вообще-то говоря, это были трогательные и милейшие существа. Хотя блохастые до черта, с жуткими язвами и струпьями.
— И ты тоже.
— Что я?
— И ты со всеми твоими блохами и язвами, — прохрипела она, — ты, малыш, тоже очень, кхе-кхе, трогательный и милый.
Она слабо улыбнулась мне, не поднимая головы с подушек. Сегодня температура у нее меньше, а лицо чуть больше, чем вчера, подумал я довольный. (Во время болезни Ксана всегда спадала с лица, и я серьезно спрашивал себя, а если лицо ее совсем пропадет, можно ли будет узнать ее при неожиданной и мимолетной встрече.) В этой болезни она нашла убежище от правды: «Максим Гропшейд убит»; послезавтра она встанет, преодолеет и болезнь и горе. Но стоило мне вспомнить о правде, как в моем нагрудном кармане хрустнуло письмо Штепаншица, я вышел из спальни в другую комнату, приспособленную под «кабинет», запер дверь и напечатал на портативном «ремингтоне» ответ.
Понтрезина, 24 мая 1938 г.
Некогда уважаемый Адельхарт!
Передай своему гауптману, да, да, Передай ему, пусть поцелует меня в… [9] Общеизвестная цитата из драмы Гёте «Гёц фон Берлихинген»: «Передай своему гауптману: к Его Императорскому Величеству я отношусь с подобающим почтением. Но гауптман, передай ему, пусть поцелует меня в…»
Читать дальше