Весла и течение быстро несли челны к противоположному берегу, привязанные лошади, сердито храпя от холодной воды, бойко плыли за кормой. Прибились к отмели, забрали имущество и седла, Вавила протянул старику белую монету. Тот удивленно взвесил ее на ладони, оглянулся на свою ватагу, мешая русскую и татарскую речь, стал объяснять, что нет размена. Вавила махнул рукой, и тогда старик пошел к своей лодке, откинул рогожу в носу, взял крупного шиповатого осетра с тугими боками, поднес с поклоном.
— Вот нам и уха, и жаркое. Благодарствуем, отец.
Лишь когда обогрело солнце и сошла роса, остановились в заросшей низине, на берегу родникового ручья. Роман занялся лошадьми, Вавила собрал сушняк, добыл огня кресалом, развел костер под шатром рыжего дубка — чтобы дым, уходя в крону, бесследно рассасывался, подвесил над огнем котел с осетриной. Остатки рыбы присолил и сложил в холщовый мешок. После завтрака велел Роману спать. Сам раскинулся на зипуне, подставляя лицо теплому солнышку и слушая, как на близкой поляне с хрустом щиплют траву и пофыркивают стреноженные кони, посвистывают поручейники и тревожно стрекочет в кустах сорока. Его душа растворялась в запахах, ощущениях и звуках, возвращалась в свое природное состояние, из которого когда-то, давным-давно, вырвали ее вместе с плотью Вавилы — вырвали силой, связав, сковав тело, побоями, голодом и жаждой, угрозой смерти заставив его мускулы служить прихоти других людей. Тело двигалось, глаза видели, уши слышали, даже ум временами трудился, а душа спала мертвым сном. Он видел синие моря и черные бури на тех морях с ветвящимися переплетениями адских молний, мгновенно прорастающих сквозь бездны вод и небес, следил за полетом парусов, легких и быстрых, как облака над гибкой лазурью, глаза его помнят и кудрявые изумрудные пальмы в соседстве со стройными кипарисами на берегах зеркальных бухт, оливковые и лимонные рощи в золотых плодах, росистые от дождя виноградники, скалы розового, серого и белоснежного мрамора, глядящие в прозрачные лагуны, уютно устроенные города и селения в горах и на равнинах, изукрашенные дворцы, голых людей, черных, как березовая смола, и красивых белых людей в пышных нарядах, но ничто не оставило следа в его груди, не всколыхнуло душу хотя бы до вздоха — словно кто-то запер ее на замок и забросил ключ в бездонный колодец. Она оживала только ночами, когда засыпало тело, и сколько раз он пробуждался в слезах, увидев во сне рожь на знакомом пригорке, мать и сестру с серпами по пояс во ржи, тропинку через росистое поле к березовой дубраве, ощутив запах лесной сырости и брусники, услышав ключевой перезвон родников, куличиный посвист и гогот весенних гусей. А однажды ему приснилась сорока. Белобокая русская сорока с сине-зеленым отливом по черному перу — он так отчетливо слышал ее стрекот, что даже приподнялся. И опять свалился от сильного удара в бок — его, вздремнувшего у стенки каменоломни, пинал надсмотрщик. Поскрипывало железо — невольники распиливали мраморную глыбу, этот скрип и навеял ему сорочье стрекотание. В тот день он не вынес зноя и пыльной духоты каменоломни, решил — пусть убивают и свалился прямо на камень. Разбуженный ударами, встал, взялся за кирку, моля бога, чтобы дал ему силы на один-единственный точный удар. Но так ясно и чисто вдруг ожил сорочий голос, таким желанием отозвался — хотя бы еще раз услышать шелест ржи и голоса вечереющего бора, — что он переломил ненависть, шагнул к забою, размеренно и тупо стал молотить по камню, не замечая, что может обрушить глыбу себе на голову. Все же он выдал себя, и надсмотрщик, конечно, не захотел держать рядом опасного раба: кайло даже в руках скованного человека — оружие серьезное. Скоро случился набор крепких невольников на каторги и галеры, Вавила попал в число «избранных». Однако в Генуе все капитаны забраковали его — Вавила тогда словно усох, потерял молодую силу, часто кашлял. Хозяйский пристав спросил, что он умеет делать, Вавила признался: был бронником до пленения, тянул проволоку, вязал кольчуги и панцири. На него посмотрели с недоверием, однако же вскоре отправили невольничьей дорогой в другой италийский город — Флоренцию, в мастерскую оружейного цеха. Работа от зари до зари, однообразная, изнуряющая. Он никогда не старался показать сметки и прилежания, хотя мог не только многое перенять от мастеров, но кое-чему и поучить фрягов. От отца и деда Вавила слышал, что кольчуга и кольчатый панцирь, в старину именовавшиеся «броней», — русское изобретение. От ордынского ига русские оружейники пострадали как никто другой, за ними специально охотились не только во время набегов. Поэтому-то князья никогда не дарили ханам и темникам оружия, изготовленного на Руси. И все же, несмотря на великие утраты, Вавила с тайной гордостью примечал: кольчужные панцири флорентийских мастеров слабее русских из-за упрощенной связки наложенных броней. Русский панцирь как ни поворачивай, отверстия колец перекрывались и дважды, и трижды, поэтому и бронебойная стрела, и острие копья, кончара, клевца или рапиры обязательно наталкивалось на сталь. Во флорентийском этого не было, оттого противопанцирное оружие вернее поражало воина. Не делали здесь панцирей из плоских узорных колец, как и дощатых броней — самой надежной защиты ратника от всякого оружия. Зато латники здесь были искуснее русских, он, наверное, любовался бы их работой, не будь душа на крепком замке. Глаза только видят, а любуется душа. И уста его молчали обо всем, что видел, руки были неловки и грубы. Ремесленники считали его туповатым скифом, годным лишь раздувать печи и горны, махать кувалдой, ворочать раскаленные поковки. Даже секретов, тщательно оберегавшихся в замкнутых цеховых объединениях ремесленников, от него не таили, как не таят их от рабочего мула.
Читать дальше