И так спорят они на холме до первого проблеска зари, потом, взмахнув крыльями, истаивают, как тени в зале, куда внесли горящую свечу. Сведущие люди улавливали в подобных рассказах отголоски жестоких споров между церковниками и еретиками-стригольниками, но все-таки было тревожно. Великая кровь, пролитая на Непрядве, небывалое самопожертвование многих тысяч людей и неслыханная победа над Ордой будоражили умы и души, казалось, должно что-то перемениться на всей земле, и нельзя жить по-прежнему.
Еще рассказывали, будто в деревню Ивановку, что на речке Курце за Красным Холмом, прибежал мужик, забредший ночью в поисках блудливой овцы на Куликово поле. Заблеяла вдруг овца человеческим голосом, мужик опомниться не успел — поле озарилось. И видит он: стоит на холме, сверкая бронями, кованая русская рать, развеваются стяги, трубят боевые трубы и скачут перед полками седые, как дым, воеводы, указывая мечами в полуденную сторону. Глянул туда — мчат из ночной степи серые толпы лохматых всадников с горящими факелами в руках — степь от края до края будто пожаром занялась. А впереди — некто черный, на черном коне, в громадном рогатом шлеме. Больше ничего не помнит мужик — бросил овцу, бежал в беспамятстве до самой деревни.
Многое еще рассказывали, иногда явно рассчитанное на то, чтобы посеять в народе страх перед неизбежным возмездием за куликовское избиение ордынцев. На рязанской земле никто не пресекал этих разговоров, и они кочевали через ее пределы в другие земли.
Еще доцветал, редея, осенний багрец в лесах и дубравах, когда в Переяславль-Рязанский вернулся великий князь Олег. Тотчас гонцы разнесли его тайный приказ: всячески чинить препятствия возвращению московских ратников в свое княжество. Желающим остаться — давать привилегии и необходимое для обустройства, уходящих — задерживать силой, убегающих — ловить и сажать под крепкий караул, пока не дадут крестного целования на полную покорность. Так появились на рязанской земле московские заложники, и среди них — юный сын погибшего звонцовского кузнеца Николка Гридин.
В тот страшный миг, когда он с чужим копьем кинулся навстречу лавине ордынской конницы, прорвавшей русский строй, словно ударом меча отсекло его прошлое. Было лишь настоящее — миг жизни, озаренный вспышкой этого небесного меча: он, русский воин, русский богатырь, может быть, сам Алеша Попович, стоял в Диком Поле, бестрепетно встречая многоглавого серого змея. Передний враг на мышастом коне заносил кривой клинок, и Николка ясно видел одну из множества змеиных голов, узкоглазую, с оскаленным ртом, слышал сверлящий змеиный визг, выделившийся из общего воя Орды, но разве способны дрогнуть сердце и руки русского богатыря от лютого змеиного свиста? Он выбросил копье, как учил его старый Таршила, уверенный, что попадет в цель, и все же копье угодило не в змеиное, а в конское горло, под самую челюсть. Конь, хрипя, вздыбился, унося от Николкиной головы мерцающее полукружье сабли, ударил тяжкой грудью; Николка только увидел — покатился с седла серый, в лохматой шерсти ордынец под копыта бешеной лавы, в свой неведомый ад или рай — и уже не чуял, как навалившийся конь обливает его своей горячей кровью…
Снова увидел он небесный свет не скоро. Море холодной сини покачивалось перед ним — будто плыл, привязанный к опрокинутому челну — лицом в прозрачную, бездонную глубь.
— Пить…
Море воды так же качалось, текло мимо и мимо — столько холодной родниковой влаги пропадало зря. Ему бы один глоток!
— Пить…
Как странно скрипит челн, проносясь над синей пучиной. — Пить!
— Ой! Никак, очнулся, родненький ты мой, очнулся!
Забулькала вода, и тогда море стало небом, челн — телегой. Его поили, он глотал, давясь водой, пока не опустела чашка.
— Будет, сынок, потерпи, нельзя много — лекарь не велел опаивать. — Это сказал уже другой, мужской, грубоватый голос. Николка замолк и сразу уснул.
Потом в сумрачную просторную избу с черным потолком вошла девочка, поставила на лавку корчагу с мытой репой, что-то мурлыча, стала очищать ее от кожуры кривым ножом из обломка серпа. Он удивился — у девочки знакомая косица, знакомое платье, а вот лицом совсем не похожа на его сестренку. И где же мать? Мама…
Память обрушилась так оглушительно и грозно, что он рванулся с лежанки и свалился бы, сумей встать. Девочка метнулась к нему.
— Где я? — спросил, едва разобрав свой голос.
— В Холщове, дяденька… Это староста Кузьма тебя привез и передал мамке… Да ты, поди-ка, оголодал, — почитай, уж пять ден беспамятный. Думали — не жилец. Я счас, дяденька.
Читать дальше