— Дурочка…
Она уловила его смущение и улыбнулась, да так бесхитростно и доверчиво, что в нем шевельнулась жалость.
— Есть хочешь?
Она виновато смотрела ему в лицо.
— Не понимает по-нашему, — проворчал слуга. — Совсем еще глупая. Брал зачем?
— Дали, — буркнул Акхозя. — Поставишь мясо на огонь, постели дастархан и развяжи турсук с угощением.
Слуга, ворча, поднялся, вышел из юрты с котлом, наполненным нарезанной бараниной. Кроме родного языка, Акхозя знал немного персидский — ни русский, ни польский, ни немецкий ему не были ведомы, а полонянка явно из тех земель. Ткнул себя в грудь:
— Акхозя-хан.
Она закивала, повторила его имя, и грубое сердце юного царевича дрогнуло снова, как в то мгновение, когда увидел, что она порезалась.
— Ты кто? Как звать? — Он указал на нее.
— Анютка.
— Аньютка, Аньютка. — Он засмеялся. — Литва?
— Нет. С-под Курска я. Литвой мы только пишемся, а так мы курские, с Руси.
— Русь?..
Эту самую Русь предстояло заново покорять его отцу, а может быть, ему самому.
Вернулся слуга с хурджином, разостлал грубую льняную скатерть, выложил сухой молочный сыр, сушеные яблоки и виноград, горсть засахаренных орехов, просяные лепешки, мелко нарезанную вяленую жеребятину, наконец, копченую спинку севрюги — ордынцы, населяющие берега Волги и Яика, уже давно питались рыбой.
Царевич приметил, как девушка проглотила слюну. «Голодная. Эти проклятые торгаши потому и сидят на тугих денежных мешках, что своих людей держат впроголодь».
Он кинул в рот кусочек кислой круты, жуя и чавкая, велел:
— Ешь!
Она поняла, отломила краешек просяной лепешки, стала медленно жевать. Тогда он, зная, что русы любят рыбу, схватил балык, сунул ей в руки:
— Ешь! Хорошо ешь, много — приказываю.
Она ела, благодарно поглядывая на своего юного повелителя. Слуга наливал в чаши кумыс и кобылье молоко, ворчливо сетуя: до чего бедны нынешние ордынские сотники — в оловянные чаши приходится лить то, что еще древние боги велели пить из золота, серебра или дерева. Лучше всего — из дерева, но хорошую деревянную чашу, достойную царевича, ханского сотника, теперь и на серебряную не выменяешь. Все воюют, не переставая, а добычи нет. Не лучше ли нынешним воинам перейти в ремесленники и купцы?
Царевич нахмурился, приказал:
— Юрту раздели пологом. Девушка не пьет кобыльего молока, положи ей турсук с водой. Отдай мою шелковую епанчу. Она ничего не имеет, кроме того, что на ней. Поэтому во встречном караване надо купить необходимое. Она сама скажет.
Слуга покорно наклонил голову, хотя лицо его выражало недовольство: кого привел царевич в юрту — рабыню или госпожу?
Глядя, как бережно девушка подбирает крошки, Акхозя снова схватил ее руку. Узкая ладонь источала сладкие ароматы — эту руку еще недавно умащивали пахучими бальзамами, — но он ощутил и неожиданную ее силу, и не сошедшие бугорки мозолей под бархатистой кожей ладони. Девчонка знала труд.
— Хочешь, я отпущу тебя домой?
Она не поняла, Акхозя подосадовал на себя: куда ее отпускать? На корм диким зверям или в новое рабство?
— Я отвезу тебя домой! Сам отвезу!
Слуга, занятый пологом, обернулся, покачал головой. Он не мог понять, что случилось с его господином. Или нянька когда-то в люльку царевича подложила сына какого-нибудь бродячего дервиша-бессребреника?
— Тебе стелить отдельно? — Слуга спрятал лицо.
Царевич вспыхнул, вскочил.
— Я не платил за нее. Она мне подарена, но она свободна.
Старый воин проводил господина понятливой усмешкой: бедный джигит, он еще помнит, как на его спине ездили сыновья хромого Тимура, как один из них променял его своему брату на облезлого щенка. Царевич боится обидеть невольницу, будто она ханская дочь. Но она же — рабыня! О том, что полонянка — человек, как, впрочем, и сам слуга, старику даже не подумалось. Какие там люди! Мир всегда делился на господ и рабов.
Быстро смеркалось. Возле ханской юрты горели высокие костры, освещая путь расходящимся гостям. Нукеры подхватывали под руки пьяненьких начальников и — кого волоком, кого в седле — доставляли в свои курени. Из сумерек Акхозя видел недвижную фигуру отца. Тохтамыш не пренебрегал хмельным, от выпитого он внешне твердел, становился почти немым. Зато любил тех, кто много пил и много говорил в его шатре, он прощал им даже выпады против него самого. Человек ведь, отрезвев, никогда не сделает того, чем грозился во хмелю. И не случайно древний степной обычай завещал: в доме хозяина допьяна пьет лишь его друг…
Читать дальше