В те дни, после принятого решения не ехать, он порой исступленно мечтал о возвращении… Хотелось увидеть московских друзей, тихую природу Подмосковья, крестьян, свое Покровское.
Можно было бы увидеть их после еще десятка лет ссылок… Если выдержит к тому времени спинной хребет. Но принесет ли он пользу своим возвращением?.. На примере «итальянских» писем, посланных москвичам, он убедился, что цензурные условия на родине стали непреодолимым препоном, нет теперь уж и иллюзии относительно возможности публиковаться.
Но это главное его дело, гуманнее было бы лишить его жизни!
— Входите же, я чувствую вас сейчас за спиной. Вы необходимы теперь, автор.
Я спрошу у вас… у себя перед лицом будущего: что такое моя душа и на что она имеет право? Возможность самого этого вопроса существует только в случае, если душа достаточно велика — вмещает в себя тяжесть и боль всех, еще не знающих даже, отчего им тяжко. И я чувствую, что моя душа может вместить и принять такое…
Так вот, на что она имеет право? Она смирилась бы, если б надо было умерить ее для пользы дела, может, силы нашлись бы, но… только для молчания?! Она не имеет на это права!
Дело не погибло, если еще живо слово. И оно будет жить пока что здесь. Как тяжко начинать дело русской пропаганды тут, среди изверившихся и безнамеренных, не имея доступа на родину. Впрочем… сказано кем-то: только мертвые не возвращаются!..
И все же, видимо, мне не вернуться в Россию в нынешнее царствование. Николай же Павлович, если трезво учитывать обстоятельства, здоровьем обилен, и может доходить в Россию только герценовское слово…
Как дожить до новых надежд? Надежды и есть силы.
…Я вижу с порога хозяина кабинета: скульптурная его голова не склоняется, она высоко поднята. В его черты с изящной ироничной «ртутной» мимикой теперь словно бы добавлено свинцовой тяжести.
В данный момент ему больше не нужен собеседник. Он мыслью и своим задуманным делом обращается к будущему.
Глава десятая
«Генералы», пастухи, императоры
Не сразу вслед за тем, но в жизни Герцена возникла Женева. Она становилась теперь столицей эмиграции. В похмельном, кровавом Париже оставаться было и муторно, и небезопасно.
Здешние рестораны оказались ничем не хуже парижских. К примеру, «У прованских братьев» и «У Тивье». И там и здесь отменное жаркое и виноградные вина. Эмиграция негласно, но вполне ощутимо делилась на ранги по наличию денежных средств, как правило это совпадало с длительностью пребывания в изгнании. Новоприбывшие заказывали в ресторациях рейнское и трюфели, а дальше уже пили содовую и перекусывали пуддингами. Были слои, обитающие здесь с тридцатого года. Те же, что недавно из Парижа, Пруссии и Праги, после потрясений 48-го года, выделялись даже внешне — были мало отличимы от туристов. Они выглядели слишком авантажно для разгромленных — вот первое впечатление.
«У Лапажей» было, пожалуй, еще фешенебельнее — лепные потолки и грандиозные люстры, глубокие бархатные кресла в зале. Щебетали разноплеменные дамы.
Немыслимая пышность недавней моды сменилась «селянским» стилем: прямые проборы, бант под подбородком и длинные козырьки шляп — «скромница». У мужчин шелковые галстуки как бы перебинтовывали шею. Гитаристы у Лапажей владели переложением «Марсельезы», «Мадлон» и другого революционного. Всеприимная Швейцария равно приветствовала туристов и эмигрантов, что обеспечивало сбыт винам и кожаным изделиям, заполняло гостиницы. Впрочем, ценно было то, что эмигранты по договоренности со старейшинами какой-нибудь горной деревни здесь могли быть включенными в сельскую общину, что дает право получить швейцарское подданство (оно необходимо теперь Герцену). Такова традиция, и власти пока что не решаются отменить ее.
Так вот, «У Тивье», «У Шабройля», «У прованских братьев»… Александру следовало иногда бывать здесь, чтобы видеть, понять также и это.
Что-то нарушилось в нем. Вызывало раздражение даже и нечто мизерное, заведомо пустое. Может быть, дело в том, что все тут было мелкое и пустое…
Здешние «генералы» и мэтры эмиграции приветствовали Герцена радушно и почтительно (он известен), к тому же пишет публицистическую книгу о Париже 48-го года (быть отображенными). Но нередко вслед за тем опасливо ежились от его бурной и едкой иронии.
Да, ирония… даже разлитие желчи. Странное, болезненное состояние, отчего оно? Он воспринимает все слишком остро? Может статься, что так, — оттого что они — не слишком… Это сборище «однодневных героев там, где лилась кровь» и уже полгода как бойких крикунов здесь, в Женеве, вызывало в нем сарказм, казалось уродливым даже внешне. Николай Сазонов как-то заметил во всеуслышание: «Ты, Герцен, слишком эмоционален: скальпель ума и нежнейшее сердце.»
Читать дальше