— Я постараюсь сделать все для вас. То есть для мистера Ван Бюрена.
— Хочу предупредить: я ненавижу политику.
Брайант перевернул книжку Ирвинга.
— В молодости я хотел быть лишь чистейшим поэтом, подобно Мильтону. Нет, скорее подобно Томасу Грею. Все-таки Мильтон был политическим поэтом. И вот я здесь. — Он показал на груды газетных подшивок, загромоздивших крохотный кабинет, как пожелтевшие надгробия, мемориалы мертвых новостей. — Надо ведь как-то жить. А потом постепенно втянулся.
— Я никогда не втянусь.
— Но вы так увлечены полковником Бэрром.
— Только его личностью.
— А ведь я когда-то был бэрритом. — Брайант вдруг улыбнулся. — В тринадцать лет я выступил против Джефферсона стихотворением «Запрет». — Голос его вдруг упал на один регистр.
Сгинь, безмозглый философ, ты забыл свою душечку Сэлли.
Разве ласки ее, что как соболь нежны, надоели?
Ради бога, уйди, и достойные люди займутся делами страны.
Он засмеялся.
— Ни в коем случае не следует печататься в тринадцать лет. И даже в тридцать. И быть может, никогда!
— У вас, верно, всегда была склонность к политике.
— Может так показаться. Но теперь… — Брайант повернулся ко мне. — Молодой человек, признаюсь, я до сего дня боюсь полковника Бэрра. Боюсь его ума. Боюсь его примера.
— Мне он кажется великим человеком, мистер Брайант. Да и все так считали бы, не проиграй он партию, которую выиграл Джефферсон.
— Вот именно! Вы попали в точку. То, что для Бэрра было игрой, для Джефферсона явилось столкновением добра и зла. — Уильям Каллен Брайант, склонный к сентенциям морализатор, вдруг сменил Брайанта-редактора. — Я признаю, у Бэрра живой и острый ум, но он не поднялся — не смог подняться — до духовного величия. А что до его нравственности…
— То она едва ли ниже, чем у любого человека его поколения, а также и нынешнего. — Я собрался уходить.
Брайант посмотрел на меня недоуменно. Всегда он сам заканчивает разговор. Он сказал примирительно:
— В конце концов, мы только критики, оценивающие игру великих исполнителей.
Он проводил меня до двери.
— В Неаполе, на Мургалине (как пишутся эти итальянские названия?), по правой стороне, если идти к Потсволле, живет один честный сапожник. Каждое утро при восходе солнца его маленькая собачка выбегает из дома и лает на Везувий.
Я отправился на Четвертую улицу. Жена Леггета не хотела меня впускать, но он услышал мой голос.
— Заходи! Я умираю от скуки! Не говоря уже о желтой лихорадке, о малярии…
Я вошел в спальню, когда он завершал перечисление своих недугов.
— …катаре и чахотке. — Леггет выглядел так, будто вот-вот умрет, лицо всунулось, покрылось капельками пота, в комнате стоял устойчивый запах хинина и тления.
Я уселся на почтительном расстоянии от него и рассказал о разговоре с Брайантом. Леггет смеялся, кашлял, сопел, брызгал слюной и шутил.
— Похоже, ты прижал его к стенке. Хорошо. Он рассказывает про собачку в Неаполе, только когда нервничает. Этот рассказ у него вроде тика. — Он откинул с груди одеяло. — Что ж, я тебя впутал, я тебя и вызволю.
— На той неделе я встречаюсь с издателем.
— Чего ты хочешь?
— А ты как думаешь? Денег. Элен беременна.
— Отличная работа. — Леггет был само сочувствие, как и положено умирающему от неисчислимых недугов. — Собираешься жениться?
— Хотел бы.
— Она не хочет? — Брови его удивленно взметнулись.
— Нет. Или только так говорит. Но все равно мне надо заняться адвокатской практикой, больше печататься…
— Вы останетесь в Нью-Йорке?
— А что делать?
— Ну, можно получить место на государственной службе…
— Еще на этой неделе?
— Срок короткий.
— Разумеется. — С чистой совестью сорву с Леггета и Брайанта побольше — и еще с издателя, которого нашел мне Свортвут. Буду с ними безжалостен, как и они со мной.
Смешно. Наблюдая, как Элен трудится у манекена (теперь она всецело ушла в работу), я думаю о том, что у нас обязательно будет дочь, и испытываю удовольствие от мысли, что выхода у меня нет и мне придется включиться в борьбу, которую ведут все обитатели этого города, хоть мне и чуждо их основное побуждение — желание разбогатеть. Я всегда хотел жить сам по себе, внутренней жизнью. Теперь же до конца моих дней мне надо работать ради двух других существ, и мысль об этом долгом рабстве меня не угнетает, наоборот. В голову лезут глупые мысли. О том, например, что Элен, наверное, понравилась бы моей матери.
Читать дальше