— Болярышню я сохраняю. Отпустишь, а ну как неладное?
— Махонькая она, слава тебе господи! У болярышни у нашей в мизинчике больше ума, чем у нас с тобой в голове. Слышал? Свое счастье она знает.
— Проведает болярин, что из хором ходили, что молвит?
— А что ему молвить? — нахохлилась Ермольевна, сердись на упрямого ключника. — Самому-то не грешить бы тебе, Окул, а о том думать: как болярышня наша станет болярыней в хоромах, не вспомнила бы тогда она невзначай, что в велик день в церковь божию ты ее не пустил.
Наговорила Ермольевна и будто зельем опоила Окула. Размяк от бабьей речи. «И впрямь, не дите болярышня, — подумал. — Не сглазится, чай, оттого, что послушает, как попы поют».
— Ладно, велю открыть ворота, а ты, Ермольевна, помни: отпоют обедню — немедля домой! — наказал он.
— Куда же еще-то! Не на Гулящую горку побежим.
Колокола отзвонили «на выход», пора бы Ермольевне с боярышней дома быть, а их нет. «И поделом, не слушал бы старую дуру!» — ворчал Окул про себя. С каждой минутой тревога его усиливалась. И в терем он не раз забегал, и за ворота выглядывал. Когда уходили — Окул видел их из переходца: оделась боярышня не по-праздничному. Голубой летник на ней да плат белый. Ни жемчугов не надела, ни бус, ни колтов золотых. «Ох, беда! — вздыхал Окул. — И куда завела старая колдунья?» Шумно и людно на улицах. Не хотелось Окулу давать огласку своей тревоге, а как скроешь? Позвал к себе рыжего Якуна, воротного сторожа, спросил:
— Открывал ты, Якунко, утром ворота болярышне, как пошла она к обедне с Ермольевной?
— Открывал.
— К дому-то нет?!
— Не пускал их, не видел.
— Ты… Вот что, Якунко: беги туда, в церковь ко Власию, спрашивай у людей: не видел ли кто девицы в голубом летнике? Не найдешь следу — в хоромы не жалуй! — пригрозил Окул.
— Найду, не иголка, чай, — ощерил Якун в ухмылке кривые зубы.
К вечерням звонили, когда вернулся Якун в хоромы. Увидев его, Окул еле вымолвил:
— Где болярышня, Якунко?
— Болярышня где — не ведаю, а след ее отыскал, — ответил рыжий. — У Власия ее видели. Как обедню отпели, вышла она на паперть, дарила нищую братию. Ермольевна в сторонке стояла. Спустилась с паперти болярышня, подошел тут к ней молодец… Кто он? Не дознался. Поговорили они будто и не к дому пошли, а на Великий мост…
— О! — простонал Окул. — Пес ты, злодей ты, Якунко! Надо бы и тебе следом, на торгу спрашивать.
— Был я на торгу… И на Буян-лугу и на Гулящей горке… У людей спрашивал и сам смотрел: нет ни болярышни, ни Ермольевны.
— Иди ищи! — прохрипел Окул. — Тимка возьми с собой… Вернется старая колдунья, велю драть ее батожьем.
Глаза Окула сверкнули такой жестокой ненавистью, что даже Якунко попятился к дверце. Сухой, с обострившимся носом и ввалившимися щеками старик был страшен.
Боярин Якун Лизута проснулся у себя в горнице. В ушах шум, в висках ломота, как от угара. Потрогал голову — цела. Позавчера на Гзени, у Духова монастыря, встречали войско; звонили колбкола, сказывал Новгород славу Александру. Не жаловал боярин Якун князя Александра и не скрывал того, но весть о черной смерти кума Бориса Олельковича сдула прежнюю прыть.
Ах, не слышать бы лучше Якуну про Свиные ворота во Пскове, не знать бы о том, что висели на тех воротах изменники-переветы — псковский Твердила и новгородский Нигоцевич. Будто сейчас лишь понял Лизута: молод Александр годами, а рука у него жесткая. В Новгороде против совета господ устоял, не устрашился он казнить Бориса Олельковича и тех, кто шли за Борисом.
Как ни мутна похмельная голова, а словно ледяные пиявки ползут между лопаток у боярина. Грех да беда с кем не живут. «Смириться надо, — решил Якун. — Не по времени распря».
Как встречали войско на Гзени, Лизута и молебен слушал и «славу» кричал князю. А вчера на пиру сидел в княжей гридне. Дознаться бы теперь, когда домой он вернулся? Рассказывал о чем-то на пиру гость Спиридонович… О том будто, как ходили они с Афанасием Ивковичем на торг в Висби, о битве вроде твердил… А с кем бились гости — не удержалось в памяти. Князь чашу поднял… Чью славу пили? Велика чаша была и мед крепок. Выпил боярин — гридня закружилась перед глазами.
А шум в ушах не умолкает. По вискам бьют железные молоточки — тук, тук… Вспомнился почему-то княжий воевода Гаврила Олексич. Смотрит будто Олексич на боярина из темного угла горницы и насмешливо щурит глаза. «Может, поспорил я с ним?» — попытался вспомнить боярин. Ох! Будто осенний мозглый туман съел память.
Читать дальше