Якоже аще убежит человек от лица льва, и нападёт нань медведица, и вскочит в дом, и опрется руками о стену, усекнет его змея... Владыка Василий закрыл Библию, поднял глаза на потолок, обитый холстиной. Всем сряду испытания посылаются: жарким странам и хладным, богатым и бедным, правым и виноватым, магометанам, христианам, иудеям. Все призываются под стяги вечности. Вопль и рыдание прекратились, на них уж не осталось сил. Тихое отчаяние объяло землю. И сама преисподняя усмехалась сатанинской усмешкою, что сравнялся человек с самым отвратительным и вредным хвостатым животным в бессилии своём. И спасения — ниоткуда.
Сказывали, сильные жары чуму прекращают. Но в Новгороде в добрые-то лета больно жарко не бывает. А сейчас уж которую неделю висят за окнами дождевые струи, и, кажется, будет так до скончания века. В архиерейских покоях было зябко, сумрачно. Тускло мерцали в красном углу яхонты, гранаты, золото окладов. И всё где-то на сенцах позванивало, пошлёпывало, почмокивало. В архиепископском саду ели опустили отяжелевшие от влаги лапы, а розы даже не набили цветочной завязи. Сказывали, в Орде спасаются огнём: раскладывают костры и сквозь пламя гонят скот и сами проходят... Владыка кликнул служку, чтобы хоть свечи, что ли, зажёг. Возжигая слабенькие язычки, тот тихо молвил вести: в Смоленске, Рязани, Переяславле — не считано, в Белоозере — поголовно. Оба перекрестились безмолвно и устало.
— Моление к тебе, владыка, изо Пскова. — Служка подал измятую грамоту.
Архиепископ вскрыл её. Псковичи со слезами просили благословения и помощи, потому как некому отпевати: за единую ночь до заутрени сносят к церкви мёртвых по двадцати и по тридцати, и всех заодно отпевают, и кладут в могилу по пяти, по десяти человек. И так по всем церквам. Многие хотели послужить умирающим и тут же умирали сами, и того ради многие бежали от умирающих, не помогая и не служа им.
— То же, что у нас, — ответил владыка на вопросительный взгляд служки, — страх и трепет великий на человецех.
— Знамо ещё стало, — тихо молвил служка, — силён мор в Киеве, Чернигове, Суздале, и по всей земле Русской смерть люта.
— Готовьте повозку мне.
— Владыка! Неужли во Псков? Тут ты взаперти сидишь, может, минует тебя, сохранит Господь, туда же, как во ад разверстый, идёшь!
— А Христос снисходил во ад? И добровольно! Меня же долг и братия призывают. Чтобы Богу угодить, придётся людям послужить, — улыбнулся владыка Василий. Беззубость придавала лицу его добродушное выражение.
— И не убоисси? — Служка облизнул пересохшие губы. — Мне с тобой ехать?
— Ты млад ещё, — опять улыбнулся архиепископ. — Поживи! Авось удержит тебя Господь на земле. Не трепещи!
— Не езди, а? — жалобно попросил служка.
— Это долг мой как пастыря. А ты: «Не езди!» При таком несчастье чада мои столь нуждаются в окормлении духовном и утешении в скорбях. А я спрячусь? Кто же я тогда? Если князь откажется рать повести на защиту от ворога, не предатель ли он? Я же буду ещё хуже, подлее. Так что не миновать. Положусь на волю Божью. Собирай меня в дорогу. По всем землям идёт горе ненасытное. Кому повелит Бог, тот умрёт, а кого сохранит, тот лишь страхом наказан будет и прочие дни и лета целомудренно и безгрешно проживёт.
— Но пошто бесчисленно люди добрые погибают?
— То знание не наше, и вопрошать о сем — грех. Если тебя дитя попросит: «Пожалей меня», — али откажешь? И мне не внять мольбам чад моих?
Служка молча поцеловал его в плечо.
...Как же нет рая на земле? Разве это не рай? В окрестностях Пскова сияло солнце и дул ровный прохладный ветер. Повозка владыки Василия покачивалась на дороге, по сторонам которой островки жёлтых калужниц сменялись коврами диких фиалок, разбегались ключи-ручейки, бьющие из-под земли, проплывали зелёные откосы холмов и глубокие овраги, заросшие ряской болота. И всюду летали, блистая прозрачными крыльями, крупные стрекозы. «Это ли не сила, не торжество жизни, невинный расцвет её одухотворения? — думал владыка. — И где же таится непостижимая, неизбежная «чёрная смерть»? Как светло, радостно, покойно!.. Где рыдания, стоны и муки несчастных? Не наваждение ли, не сон ли? Всё дышит, всё полно, доверчиво. И вдруг мигом единым обращается в тлен!.. Тайна сия выше человеческого понимания. Сколь часто, бывало, шелестели мы всуе словами и учёнейшего митрополита Феогноста сим смешили, исследовали, что там, дескать, Григорий Палама о свете Фаворском мыслит, веществен ли сей свет иль только мечтание? Какие мы дети в старости, даже и во епископстве! Нам ли рассуждать, философствовать? Вот здесь, сейчас, в этом дне, в далях синеющих, в жужжании струнном тварей летающих, в радости видеть, дышать, слышать, — не в этом ли главная истина, явленная нам Господом? Но чтобы подумать об этом и догадаться, нам нужно знать и предчувствовать, что завтра — отнимется, и станет струп вонюч и кровав, и к нему стянутся все мыслия и чувствия, и всё другое перестанет существовать для нас. Что же ты есть, человек, когда рычание плоти истребляет дух и душу твою, она бежит незнамо куда, оставляя тело в низости и презрении? Так страданием телесным всё побеждено бывает. Господи, пошли силу духа и робость отжени от меня...»
Читать дальше