Я снова прочитал телеграмму, прочитал, вычленяя знаки препинания из произношения. Ничего нового мне это не дало. Оскорбительное сочетание “последовало отречение” оставалось таким же оскорбительным. Только теперь оно не душило. Я поднял глаза на Владимира Егоровича, перевел взгляд на моих товарищей, ждущих от меня известия и, возможно, обманутых моим поведением. Я протянул телеграмму есаулу Кусакину. От него она пошла по субординации, простите, — к подъесаулу Храпову, а потом — к сотнику Томлину. Пока они читали и передавали телеграмму друг другу, я не смотрел на них. Я только слышал, как поскрипывали седла и переступали кони в момент передачи телеграммы.
Я смотрел на британцев, туда и сюда проходящих мимо нас. Мне стало казаться, что все они знали и все смотрели на нас с сочувствием, в котором я не мог не прочесть вопроса: “Ну, и у кого теперь Кут-Эль-Амара?”
И мы убрались из британской комендатуры восвояси. За всю дорогу я только спросил Владимира Егоровича, не было ли из корпуса каких-либо приказов.. Он ответил, что не было, но явно вот-вот последуют. Все вокруг было пусто, как в химической колбе с откаченным воздухом.
— Я читать телеграмму в батарее не буду! — сказал я Владимиру Егоровичу.
— Нет уж. Давайте враз на вечернем построении и зачитаем! — возразил он.
Читал в батарее телеграмму есаул Кусакин. Батарею пригнуло. Я ночью вышел проверить посты и слышал — мало кто спал. Люди молча ворочались, нашептывали молитву, вздыхали. Я вернулся в палатку, разделся и лег. Мне захотелось что-то вспомнить из детства, как получилось днем, что-то вспомнить из службы, вспомнить Раджаба, Павла Георгиевича, бутаковцев, Леву Пустотина, брата Сашу, Ксеничку Ивановну, Машу Чехову — да кого угодно, лишь бы вспомнить. А вспоминать не выходило. Всплывали в памяти только их имена и лица. Всплыв, они тотчас исчезали. Никак они не могли удержаться в пустой химической колбе. Я захотел подумать о будущем — хотя бы о ближайших днях, захотел представить, что теперь с нами будет. И тоже у меня ничего не вышло. Не вспоминалось мне и не думалось.
В какое-то время, в которое я, видимо, стал задремывать, мне стали приплывать картинки серого берега, серых волн, разноцветья окровавленных азиатских одежд в волнах — картинки расстрела Наполеоном пяти тысяч египетских мамлюков. Обрывками в эти картинки стали вплетаться слова сотника Томлина об Азии, сказанные, когда он шел рядом с санитарной фурой, в которой лежал я. Он говорил о каких-то трех сыновьях какого-то хана Якуббека, чьи имена были совершенно разные в произношении, но имели одно и то же значение. Все они значили в переводе Раб Божий. Эти картинки кое-как сложились в короткую мысль о государе-императоре, о том, что и он тоже Раб Божий. Я зашептал “Отче наш”. Из глаз в уши мне потекли горячие слезы.
— Нет! Ложь! Все ложь! — стал я шептать слова генерала Скобелева, вспомнив, что шептал их все в той же санитарной фуре. — Все ложь! Нет ни семьи, ни дома, ни какого-то пристанища! Все только бивак, бивак! И теперь нет государя-императора? Нет! Все ложь! Есть империя! Есть государь-император! Есть армия! Есть я сам!
И я снова шептал молитву за молитвой, которые приходили на ум, без всякого их строя, то есть какого-либо порядка. И когда пришел девяностый псалом, любимый Александром Васильевичем Суворовым, выученный мной во второе мое пребывание в Горийском госпитале и теперь обрывками вспоминаемый, этот псалом не показался мне светлым. Он показался мне мрачным.
Утром химическая колба без воздуха вернулась. Утром же ординарец лейтенанта Дэвида принес записку от Элспет, переведенную на русский язык самим лейтенантом Дэвидом. Элспет соболезновала нам и от имени Энн приглашала меня быть у них с Энн на небольшом пикнике по случаю дня рождения Энн. Разумеется, я сразу заподозрил барышень в невинном, однако же обмане. Это заставило меня улыбнуться. И более, конечно, я улыбнулся в предвкушении встречи с Элспет. Я не мог сказать, что я влюбился. Мне просто было хорошо от ее чувства. Во мне от ее чувства поселилась какая-то радостная гордость. Я как бы стал выше себя, как бы стал чище себя и значимее себя. Я сказал, что я непременно буду.
Ординарец отбыл. Я выслушал доклад есаула Кусакина о делах в батарее. Он доложил и смолк — смолк, наверно, в ожидании, что я начну разговор об отречении. Я молча же отпустил его. Подошел после к палатке сотника Томлина и похлопал по пологу, закрывающему вход. Стенки палатки были подняты. Я видел его. И он видел меня. Но он все-таки похлопал по пологу, изобразил, так сказать, стук, потом нагнулся и вошел в палатку через поднятую стенку.
Читать дальше