И после такого признания уже никаких сомнений в Любкиной искренности у Васи Левашова не осталось.
Ему казалось даже и не важным уже, каким именно образом Любка попала в Краснодон; главное — она перед ним всю душу свою раскрыла, и Левашов видел, какая у неё чистая и ясная душа.
А что касается двух немецких офицеров, то они остановились поблизости, и смотрели на Любку со смешанным чувством изумления и раздражения. И тот, который был высоким и часто улыбался, произнёс на ломанном русском:
— Фроляйн поидёт с нам? Си?
— Нет — не си! — выкрикнула Любка, и топнула своей изящной, украшенной лакированной синей туфелькой ножкой.
И, когда она обернулась к офицерам, то в её глазах выразилось такое глубокое презрение и такое могучее властное чувство, что те отдёрнулись, повернулись, и быстро пошли прочь. Они не оглядывались, они не смотрели даже друг на друга. Они сами себе не решались признаться, что они сильно, до дрожи в коленях боялись этой изящной девушки, за которой совсем недавно увивались.
А Люба вновь смотрела своими сияющими, нежными и чистыми глазами прямо в лицо Васи Левашова — смотрела, не отрываясь, и говорила:
— Вася, я тебя очень-очень рада видеть! Знал бы ты, как я соскучилась по своим, родным, милым лицам. Знал бы ты, как опротивело общение с этими гадами. Вот взяла бы автомат и перестреляла всех их! А тут ты… Вася… счастье то какое…
Тут рядом раздалось покашливание, и Любка, всё внимание которой до этого было обращено на Василия Левашова, резко обернулась. И в глазах её было выражение такого вызова, будто она готова сразиться именно в эту минуту за своё счастье со всем миром. И окажись рядом хоть сам фюрер, в окружении головорезов, так она бы и на этих головорезов набросилась, а потом бы и фюреру в глотку вцепилась.
Но рядом стоял Витя Третьякевич. И Любка опять просияла. Она бросилась к нему на шею, приговаривая:
— Витя… какой же сегодня замечательный день!
И она быстро провела своей тёплой, мягкой ладонью по его щеке, а в другую щёку тоже быстро, но с искренним чувством поцеловала его.
И вот они втроём пошли в сторону дома Любки Шевцовой, и по дороге она рассказывала им всё про себя. Ведь так мало было людей, с которыми она могла бы поделиться правдой…
* * *
Действительно, Любу Шевцову оставили для подпольной деятельности в городе Ворошиловграде.
17 июля, когда немецкие войска вошли в город, Люба встретила, сидя на кухоньке, в ничем неприметной квартире, куда её подселили прямо перед оккупацией, не объясняя хозяевам квартиры, кем она является. И уже сама Любка говорила хозяевам то, что она говорила всем, кроме товарищей по подполью: она артистка, умеет петь и танцевать, но у неё временно нет жилья. В отношении же Советской власти, она либо отмалчивалась, когда её спрашивали гражданские; либо же истово ругалась — это, в том случае, если подобные вопросы задавал кто-нибудь из немцев.
Любка должна была собирать всевозможную информацию о вражьем войске, а потом относить на явочную квартиру, где поселились мало ей знакомые люди.
К сожалению, явочная квартира была раскрыта, и сама Любка едва не была схвачена устроенной там засадой. Ей пришлось проявить всё свое артистическое мастерство, чтобы убедить гестаповцев, что она, во-первых, перепутала подъезды, а во-вторых — ненавидит Советскую власть. Вот про ненависть то она говорила с таким чувством, что невозможно было не поверить в её искренность. Правда, ненависть она испытывала именно к этому гестаповцу, который арестовал её товарищей по подполью.
Итак, Любка была выпущена, но она не знала, что делать дальше. Она пыталась выйти на руководство Ворошиловградского подполья, но это руководство было так тщательно законспирировано, что Любке этого не удалось.
И Любка Шевцова решила возвращаться в Краснодон. Там был её дом, там жила её мать (а её отец, как и многие другие отцы, ещё в начале войны ушёл на фронт), но, главное, там оставались её школьные товарищи, мысли и чувства которых были схожи с мыслями и чувствами Любки.
И она вернулась в Краснодон.
Почти сразу же её вызвали в полицию где устроили стандартный допрос, который применялся ко многим и многим приходившим в Краснодон людям. Её не били, хотя, возможно, у полицаев и возникало такое желание. Но у них всё же не было права её бить, потому что она искусно изображала примерную, довольную новым порядком гражданку.
Бывшие поблизости полицаи бранились между собой; от них воняло чем-то едким, какой-то гнилью, а перед Любкой сидел скучный человек с измождённым, оплывшим лицом, который был одним из бессчётных следователей, и задавал Любке стандартные вопросы: кем она была до войны? Любка была учащейся. Вступала ли в комсомол? Нет — конечно; — и в голосе Любки прозвучало искреннее отвращение при слове «комсомол»; и уж, конечно, следователь рад был списать это отвращение именно на комсомол, а не на себя.
Читать дальше