– Да нешто это можно? Тоже небось человек! Нешто можно допустить, чтоб парнишка с голодухи помер?!
Нужда в селе безмерная. Немцы забрали все, что только можно забрать. Даже землю, и ту всю перерыли – проверяли, не утаил ли кто кукурузу. Люди ждали этого. И так все умело припрятали, что немцы ни одного зернышка не нашли. Несмотря на беспросветную нужду, односельчане, особенно соседи Митикэ, где-то достают кто ломоть хлеба, кто головку брынзы, кто кусок мамалыги. Заходят к корчмарю во двор, пробираются в дом, ищут Митикэ по опустевшим комнатам. И находят наконец.
– Вот, милок, принес тебе хлебца пожевать…
Митикэ лежит как лежал, не ворохнется. Едва благоволит слово молвить:
– Не надо, дядя Панайте, в милостыне не нуждаюсь.
– Смотри, помрешь, Митикэ…
– Этого только и жду…
– И не жалко себя?
– Нет, не жалко. Тятька помер, вот и я помру. Не хочу, чтоб видели, как я работать пошел. Я сын корчмаря, ужель непонятно? И чтоб мне в услуженье идти? То к одному, то к другому? Выбиваться из сил в непогоду, на ветру, под дождем? Не! Лучше смерти дождусь…
– Что ж, жди, Митикэ, жди и дождешься.
Приходили навестить Митикэ и бабы.
– Послушай, Митикэ, дружочек, вот я тебе крынку молока и три яйца принесла. И мамалыжки прихватила кусок. Кушай, миленький…
Это тетушка Цынцу, вдова самого последнего на селе бедняка, собрала еды для Митикэ Окы.
– Благодарствую, тетушка, я не ем. Помереть хочу…
– Так-то, сынок, и впрямь помереть недолго…
Голос у Митикэ совсем глухой. Глаза потухли, щеки ввалились. Придут люди, соберутся у окна с выставленными рамами, поглядят-поглядят на Митикэ, да только плечами пожмут. Едва ли найдется в селе человек, кто не приходил бы навестить Митикэ, не принес поесть. Иногда принесенный кусок, хлеб или мамалыгу клали возле него, прямо на солому – авось одумается и съест, голод не тетка…
Не одумался Митикэ. Еле-еле уж языком ворочает. Голос слабый стал и глухой, словно из глубокой ямы…
– Так и не хочешь поесть, Митикэ?
– Не хочу…
– Помрешь ведь, слышь, Митикэ?
– Помру…
Он закрывает глаза. Ни с кем не хочет говорить. Вот уже три недели, как сын корчмаря не брал в рот ничего, кроме воды. А зима стоит суровая. Мороз лютый. В доме без окон и дверей ветер так и гуляет. Посвистом свищет.
Однажды утром Митикэ нашли мертвым. Сбылось его желание. Дождался, прости господи!..
– Что ж с Митикэ-то делать, господин писарь?
– Это с племянником-то моим? – Митикэ писарю племянником доводился. – А что делить? Хоронить…
На чердаке корчмы разыскали засыпанные пылью доски. Митикэ и их бы продал, кабы знал. Сколотили гроб и похоронили Митикэ.
Без всяких почестей.
Время движется. Медленно, с трудом, но движется. Нападало снегу. Намело здоровущие сугробы.
Немцы нащупали склады и амбары помещика из Сайеле, битком набитые зерном. Рудольф Бюргер распорядился:
– Завтра утром подать триста подвод для перевозки зерна на станцию!
Писарь составляет список. Дезертиры от работы освобождаются. Освобождаются и сельские богатеи, деньгами откупившиеся от мобилизации.
Вся работа легла на плечи женщин, чьи мужья где-то в Молдове сражаются с немцами.
Триста женщин, молодых лет и постарше, собравшись на главной улице села, дрожат в снегу возле своих волов.
Писарь проверяет, кто явился. Проверка закончена, и длинный, бесконечный караван трогается с места.
Сначала идет подъем в гору к имению Сайеле, волы с подводами пробиваются через заносы и сугробы. Женщины разгребают снег. Спотыкаются, валятся с ног. Вновь поднимаются. Плачут по-бабски, ругаются по-мужицки.
Лютует мороз. Потрескалась кожа на руках и губах. Налетит ветер, полоснет как бритвой по лицу, по обмотанным в тряпки ногам. А ты знай иди – вперед, вперед!
В корчме у Бучука пьют и веселятся писарь, примар и другие чиновники. Платит за них угодливый люд, освобожденный от трудовой повинности. Нашел сюда дорожку и Рудольф Бюргер – опрокинуть в глотку стаканчик-другой.
Весна. Скоро пасха. Ион заявляется домой с ошеломляющей новостью.
Первой он сообщает ее маме.
Чего только не бывало в нашем доме!
Нас одиннадцать детей – двое тятиных, от его первой жены; двое – Ион и Евангелина – мамины, от ее первого мужа. А все остальные, рождавшиеся один за другим, – общие. И все же, как только заходит речь о брате Георте или сестре Ляне – один уехал учиться, а другая живет через дорогу у Вертихвостки, – мама называет их «дети твоего тятьки», а когда разговор касается Иона и Евангелины, непременно напомнит – «мои дети».
Читать дальше