– От них дубильней несет, – слышим мы их разговор.
Ученикам-скорняжникам они кричат прямо в лицо:
– От вас овчиной воняет, проваливайте отсюда подальше!
В пятницу, в базарный день, на улице толкутся деревенские. Они несут скорнякам полученные у нас шкуры. Заказывают кожухи, подолгу торгуются из-за каждой копейки, особенно если предстоит иметь дело с барышниками, покупать или продавать пару волов… Одни шьют себе кожухи попроще, с узенькой черной опушкой на рукавах, с хлястиками и застежками на груди. Другие договариваются о длинных, до полу, тулупах, собранных в поясе, с широкими, как у женских шубок, полами, изукрашенными красными, зелеными, синими цветами. Только те, у кого много земли и большое состояние, могут заплатить скорняку пять лей за раскрой, шитье и украшение такого кожуха.
Добрикэ Тунсу возжаждал богатства еще пуще.
– Вот обучусь дубить шкуры, поступлю учеником на скорняжную улицу. Обучусь и скорняжному делу. Понимаешь? Открою в Балаче дубильную мастерскую. А рядом еще и скорняжную. Захвачу из города одного-двух подмастерьев. Сколочу целое состояние, кроме шуток…
– Ну сколотишь! А дальше что?
– А дальше женюсь. Возьму жену с землей.
– А дальше?
Он таращит на меня глаза. Не понимает, что еще может быть «дальше»…
Поздней ночью, а то и днем мне вспоминается вдруг Филофтейя, которую родители отвезли в город Турну и отдали в прислуги какому-то судье. Филофтейя не хотела ехать. Несколько дней подряд ее таскали за косы, только тогда сдалась. Теперь она служанка. Что ей там приходится делать, какой попался хозяин – добрый или злой? Судя по тому, что я успел до сих пор испытать на собственной шкуре, ни добрых, ни злых хозяев, наверно, не бывает. Хозяин есть хозяин – и все тут. Работаешь до изнеможения и вдруг ни с того ни с сего – бац! – получаешь по затылку. И даже не спросишь за что.
Спросишь – еще схлопочешь.
Я не знаю, как живется Филофтейе. Но, поступив сюда, вижу, как живется служанке у хозяина Моцату и каково приходится служанкам других хозяев с нашей улицы.
Служанку хозяина зовут Марицей. Она из местных. Ей всего лет сорок. И ей приходится мыть хозяина, мыть всех нас. Стирать наше белье, у кого есть. Чинить. Ходить спозаранку с хозяином на рынок. Он делает закупки, а Марица тащит корзины. Из нескольких луковиц, стручков перца, миски фасоли, жира на кончике ложки или из пяти капель растительного масла – хозяин любит денежки и не разбазаривает их понапрасну – она должна приготовить еду на нас на всех. Что, не хватило еды? Парни голодные? Значит, Марица не умеет готовить!.. Значит, Марица тайком съедает лишнее!.. Во всем всегда виновата Марица. Она же – подмети двор, вымой пол в длинной и узкой лавке, куда крестьяне нанесли на своих постолах грязь со всей улицы.
Комната Марицы – рядом с нашей. Над нашими комнатами что-то вроде антресолей, куда поднимаются по деревянной лестнице, – это комната, где спит хозяин Моцату. Кровать Минаке позади мастерской. Хозяйка умерла. Жениться во второй раз Моцату не стал. Живет ради своей дубильни, ради дохода, который она ему приносит. Иногда ему бывает нужна женщина. Тогда он зовет Марицу. И долго ее не задерживает. Марица спускается по лестнице к себе в комнату и засыпает. Утром она поднимается раньше нас, и мы слышим, как она напевает. Обычную песенку предместья:
Что ты делаешь, Мишу?
Веди себя смирно, Мишу,
И не щипли меня!..
– Поёшь, тетя Марица?
– А что мне – плакать? Недругам на радость? Лучше уж петь. Человек – он петь должен.
Когда она очень расстроена – оттого ли, что хозяин Моцату был особенно груб, то ли оттого, что она совсем одна на белом свете, – Марица поет деревенские песни. Стоит в сенях меж облупленных стен, у большого старого корыта, стирает грязное белье подмастерьев и напевает что-то похожее на стон:
Нет лучшего в мире конца –
Успеть помереть до венца.
Другое на свете есть счастье –
Успеть помереть до причастья…
Умереть до причастья, совсем ребенком, – это счастье. Ничего себе счастье! Мой братишка Алексе умер младенцем, когда ему было всего несколько недель или месяцев, я точно не помню, только мама помнит точно, когда его рожала и когда он помер. Помнит телом, измученным родами, помнит сердцем, изнывшим при виде холодеющего, бездыханного тельца и дешевой свечки, зажженной в изголовье. Никого из нас мама не балует лаской, даже если кому случится заболеть. Она бывает печальна и мрачна – хотя, может быть, не только из-за нас. Но если бы кто вдруг стал нас задирать и она узнала об этом, тотчас вмешалась бы, не остановилась бы ни перед чем – могла бы даже и убить. Отец прихватил бы вилы, мама – жердь, и худо пришлось бы моему хозяину вместе с Гогу Шориком, а заодно досталось бы и всем, кто меня бил и пинал. Но от меня мои родители про это никогда не узнают. Что успел узнать о жизни мой братик Алексе? Глазки его закрылись прежде, чем он понял, как нежен солнечный лучик, прежде, чем научился лепетать.
Читать дальше