Управляющий и сейчас, расхаживая по конюшне, и, поглаживая и ощупывая своих любимиц, вспоминал о покойной жене без грусти, зато с легкой досадой. Забота о детях теперь легла на его плечи. А забота немалая. Девку надо просватать. Из Афоньки что-то путное вырастить. За ним глаз да глаз нужен. «Ишь ты, пострел, уж тут как тут! К жеребцам прямо под копыта лезет», — Григорий Миронович оглянулся в поисках плетки или вожжей, когда заприметил сына, притаившегося в темном углу конюшни.
— Афоня! Марш на улицу! Не пугай лошадей, окаянный!
Мальчик и не думал уходить. Он только сменил убежище на другое, при этом что-то зацепил, в стойле упали вилы, загремели ведра.
— Ох, и за что мне такое наказание? Что делать с этим озорником?
Иногда Григорию Мироновичу становилось не по себе от мыслей, приходящих в голову. Дети казались помехой, а все труды и хлопоты о достатке — бессмысленными. «Когда „косая“ постучит в ворота, пойдешь за ней налегке. Нажитое богатство с собой не возьмешь. А оставлять детям — все равно что пускать на ветер. Человек ценит только то, что кровью и потом сам добыл. Зажгу костер напоследок — и все в него! Пусть Афонька свое сам наживает!»
Эти мысли бросали Григория Мироновича в дрожь. Но все же он часто к ним возвращался. И постоянно говорил детям, что добро нажил сам, своими руками, забывая правду (или не желая ее вспоминать). Когда-то, лет двадцать тому назад, Гришка Козлов был голь перекатная. Только и богатство, что силища немереная и руки проворные. Да сподобился жениться на богатой невесте. Фима была уж девка-перестарок, да и лицом не вышла: рябая, рыжая и косоглазая. Много лет работал Григорий на тестя, как вол. И наконец дождался счастья: перед своей кончиной тот все подписал зятю, в том числе и должность свою — управляющего княжеским имением — передал…
Беспокойно заржал Чингисхан, отвлекая Григория Мироновича от мыслей о прошлом. В стойле у жеребой кобылы он увидел рыжие вихры сына и рассвирепел:
— Я кому говорю?! Тебе или пню безмозглому? Раз слов не понимаешь, придется по-другому объяснять.
Он снял со столба уздечку и веревку, поймал за шиворот упиравшегося Афоньку, привязал его к этому же столбу и спустил с него грязные портки.
— Чего замолчал, гадёныш, прикусил язык-то?
— Я не гаденыш, ты сам гад!
— Как ты с отцом разговариваешь, стервец? Придется тебя проучить как следует. — И Григорий Миронович стеганул уздечкой по голым тощим ягодицам сына. На них сразу же проступили два красных рубца. Афонька взвизгнул, как испуганный поросенок.
— Ну как, по вкусу пришлась березовая каша?
— По вкусу, по вкусу… — Афонька оскалился, смело глядя на отца и показывая свои мелкие и редкие, как у мышонка, зубы. — Вот вырасту и тебя тоже «угощу».
«В мать пошел, чертенок этакий, и в деда: такой же упертый. Его сейчас хоть до смерти запори — пощады не попросит». Афонька не плакал, а только шмыгал носом да рукавом шубейки размазывал по щекам сопли, кидая в сторону отца злые взгляды. «И точно, угостит, когда состарюсь. Вот этой же уздечкой и угостит однажды…»
Григорий Миронович повесил уздечку, надел на сына штаны, поправил ему шубейку, ощутив под руками худенькие ребрышки и быстро, как у пойманного зайчонка, колотящееся сердечко. В глазах защипало, а по груди прошла какая-то теплая волна.
— Эх, сынок, ничего-то ты не понимаешь! Глуп еще. И отца не слушаешь. А отец тебе только добра хочет, оттого и учит. Ты вон балуешься в стойлах, а не разумеешь, какая беда может случиться…
Афонька молчал и, казалось, слушал его. А Григорий Миронович разошелся и стал рассказывать о породистых рысаках, о своих планах, не заметив, что больно вцепился пальцами в острое мальчишечье плечико.
— Пусти меня, — захныкал Афонька, бесцеремонно прервав откровения отца. — Мне больно. Ты меня не любишь… Вот возьму и сбегу из дома. Поплачешь еще.
Григорий Миронович опомнился, словно проснулся. «Господи, прости меня, грешного, прости и помилуй», — прошептал еле слышно, а вслух сыну сказал:
— Вот вырастешь, сынок, и сам поймешь…
— Вырасту, вырасту, — прошмыгал угрожающе мальчонка, — и с цыганами убегу!
— Что? Чего мелет твой поганый язык? — опять распалился отец. — Я те убегу, муравьиная твоя душонка, только попробуй!
Григорий Миронович снова потянулся за уздечкой, но Афонька больше не стал испытывать судьбу, дал стрекача в полуоткрытые ворота.
* * *
Услышав голодное мычание коровы во дворе, Кузьма решил сходить за ригу — там прошлой осенью он складывал три стожка кое-какого сена пополам с овсяной соломой. Лето было засушливым, и накосить с двух паев удалось совсем немного клевера. Да и скормили его быстро — пока корова была в запуске и после отела. Может, в тех стожках что осталось?
Читать дальше