Теперь, сорок лет спустя, я не намного лучше представляю себе ту Беттину, чье пение, проснувшись в крестьянском доме, где меня заставили допоздна дуться в карты, в какую-то игру, в которой валет брал все взятки, и научили называть его der Bürr … я вдруг услышал через окно, распахнутое в пронизанный солнцем холодный простор. И хотя голос был мне незнаком, я даже не усомнился, как ни было это невероятно, что голос именно ее, моей спутницы с нотной папкой, и, сбросив сложенную вдвое перину, пуховик, к которому сводились все постельные принадлежности, я кинулся к окну посмотреть, где я, кто поет, что представляет из себя весь этот, черт его побери, выдуманный мир.
Мною вдруг овладевает сомнение: в самом ли деле это Решвог? Или меня дурачит память, делая этот неосознанный выбор, смутно связанный с опасением, как бы не узнали… Да ладно, ладно. Впрочем, все селенья Нижнего Эльзаса на одно лицо, но в этом первом была для меня все же какая-то прелесть новизны. По обе стороны дороги Бишвиллер — Хагенау стояли деревянные дома, похожие друг на друга, одноэтажные, с чердаком, редко со вторым этажом, за однообразными заборами перед домом оставалось еще место для садика. В утреннем свете видно было, как слонялись без дела наши парни, свободные от наряда, переговариваясь с деревенскими жителями, вокруг разгуливали гуси и утки. В уголке этой картины мой Гюстав, зацепив мизинчиком палец высокой девушки с косами, раскачивал ее руку, уставясь на кончики своих башмаков. Противное меня удивило бы. Что я несу? Противное чему?
Надо бы заглянуть в штаб.
Нет, все действительно так и было. Моцарт поражал меня в самое сердце именно из окна напротив, ария Царицы ночи. Полный и сильный голос, трудно даже поверить, что он мог родиться в груди этой худышки, такой, какой я ее помнил сквозь туман сновидений, голос, подобный беззаботной раскованности акробата, вокализ без всякой натуги, песнь, которая лилась, изгибалась, ни на мгновение не выдавая мускулатуры. И никто, казалось, не замечал этого, словно она пела специально для меня. Пела, как ребенок, играющий сам по себе. Подумать только, и это написал человек, уже знавший, что он обречен, охваченный страхом, одновременно работавший над «Реквиемом» по заказу какого-то незнакомца, может, посланца смерти, его собственной смерти… И если глаза певицы действительно были чем-то противоположным звездам, песнь ее напоминала ночь после подписания Перемирия, когда мы сожгли целый поезд с отныне ненужными сигнальными ракетами, стоявший на вокзале в Баккара.
От спешки, бреясь, я порезал лицо. «Ach, Gott! что с вами?» — вскрикнула она, когда я стукнул в окно. Я провел рукой по щеке, по подбородку. В самом деле. Так начался день. Она вдруг вздергивала кончик брови. На ней была шерстяная вязаная блуза, оставлявшая обнаженной руку до локтя. И широкий кожаный браслет на левом запястье, точно у человека, занимающегося тяжелым физическим трудом, которому случилось растянуть связки. «Да, — сказала она, уловив мой взгляд, — катаясь на коньках, представляете… Чему вы удивляетесь? Вы думали, я крутилась на турнике?» Я так и думал. Голосом. Знаете, вертела солнце… «Хотите кофе? У меня есть масло…» Откуда это? Она засмеялась, не отвечая. Спойте еще. «Что? Zauberflöte? Нет, хватит! Вы любите Шуберта?» И внезапно, вот глупость, у меня на глаза навертываются слезы. Она обеспокоена. Вам больно? Нет, я вспомнил друга, который умер в день, когда было подписано Перемирие, он любил Шуберта. «Die Forelle» …бедный Гийом! Вы наверняка никогда о нем не слышали. Как странно здесь думать о Гийоме: «Красивый месяц май по Рейну плыл в челне. И дамы со скалы оглядывали дали» [45] Перевод М. Ваксмахера.
.— «Как, — воскликнула она, — Гийом Аполлинер умер? А мы даже ничего не слышали…» Не знаю, кто из нас двоих был удивлен больше, я ли, что она знает Аполлинера, или она, что я осмелился говорить о нем (уж конечно, не без преувеличения) — мой друг. «Недавно я прочла статью в „Weisse Blätter“, знаете, это неплохой журнал!» И она сыграла в честь Гийома «Форель», потому что петь, вот так, сразу… Если я зайду после обеда, она сыграет мне «Карнавал». Люблю ли я также и Шумана? А Гуго Вольфа? Как, я не знаю Гуго Вольфа? Lieder на слова Мерике? Она споет мне Гуго Вольфа. «А теперь, пожалуй, будет лучше, если я представлю вас своей матушке, правда? Ведь вся деревня уже заглядывает в окно и судачит о нас… Mütterchen, не зайдешь ли ты ко мне на минутку?» Входит кот, рыжий с белым, потом, следом за ним, мадам Книпперле. «Я не помешала?» — говорит она. Mütterle, это — Пьер. Будущий офицер. Пьер Удри. Он любит музыку. «А Kugelhopf [46] Сдобное печенье (нем.).
,— говорит мадам Книпперле, — любит ли мсье Пьер Kugelhopf? Потому что я как раз готовлю…»
Читать дальше