Кочубей, в изнеможении, повалился на пол.
Мазепа не удовольствовался наказанием Кочубея и Искры, которое претерпели они в Витебске, и писал к царю: «что он отягощён неизглаголаниою и не описанною царскою милостию и благодарствуя благодарствует, и до конца жизни своей не перестанет благодарствовать за премилостивое защищение невинности его, и за непопущение врагам возрадоваться о нём. А понеже, — писал Мазепа, — ныне с праведного розыску, который по Указу Вашего Царского Величества чинен был, показалось явственнее, что тые мои враждебные наветники, Кочубей и Искра, клеветали на мя неправду, и в сеть, юже мне сокрыша, сами впадоша, уловлении во лжи и злобе своей; того ради покорив с доземным поклонением за таковую Вашего Царскаго Пресветлаго Величества милость и крайне милосердствующее о мне Монаршее призрение прошу, дабы по премощному Вашего Царского Величества Указу и милостивому обнадёживанию, тые мои лжеклеветники, Кочубей и Искра, были до меня присланы для окончания розыскного дела, и чтобы над ними справедливость такая, какую Вы, Великий Государь, по богомудрому своему рассмотрению учинить повелите, всенародне в войске совершилася, дабы, видя то прочие, не дерзали больше неправедных на мя соплетати и вымышляти наносов и наветов».
Сковали Искру и Кочубея, по рукам и ногам, и из тюрьмы посадили в простые телеги; и измученных страдальцев товарищ Смоленского губернатора, стольник Иван Вельяминович Зернов, привёз в Киев.
Со дня пытки, пребывание в сырых тюрьмах, езда по всякой непогоде и зною в простой телеге, стыд, посрамление, терзание совести, побои, неожиданность внезапного бедствия, привели Кочубея в жестокое лихорадочное воспалительное состояние. Голова его горела, он временами терял память и рассудок; дорогою в Киев он беспрестанно бредил. Вельяминову иногда говорил, что везёт Самуиловича к князю Голицыну.
— Боюсь, — говорил Кочубей, — чтобы казаки, данные гетману, не напали на меня; тогда убьют меня, освободят Самуйловича, дети мои и весь дом осиротеют без меня…
Вельяминов видел душевные и телесные муки несчастного Кочубея и не притворно соболезновал.
Искра постоянно, во всю дорогу не говорил ни слова; а перед въездом в Киев ночью, бывшие до этого, чёрные как смоль, волосы его, совершенно поседели; лицо почернело и покрылось морщинами, так что сам товарищ губернатор не узнал его, когда привёз в Киев.
Это было 12 июля 1708 года...
В страшном подземелье сидели скованные Кочубей и Искра. В этом подземелье, под сводом горел небольшой фонарь, и мёртвый тусклый свет разливал на черно-серые стены тюрьмы. Искру, как беспамятного, положили на солому, Кочубея приковали к стене за руки и за ноги; утомлённый неизобразимыми муками, ясно выражавшимися на страшном лице его, Кочубей некоторое время был как бы в исступлении; потом мало-помалу стал приходить в себя; но не понимая, где находится, окинул взором подземелье, посмотрел на цепи, которыми был прикован, склонил голову на болезненную грудь, задумался и потом вдруг страшно задрожал, простёр руки сколько дозволяли цепи, и закричал: «Любонько, Мотрёнько, Анюта... вас ли я вижу!»... Ему представилось, что он возвратился в Батурин в своё семейство. В то время Орлик, с двумя казаками, нёсшими фонари, вошли в подземелье осмотреть узников. Кочубей, громко говорил:
— Садитесь, все садитесь, здесь вокруг меня... Дай я тебя прижму, дочко моя, Мотрёнько моя, квете мой рожаной!..
Он только звенел цепями. Орлик в немом удивлении остановился перед Кочубеем, с усмешкою смотрел на его муки и любовался страданиями.
— Все сели, всем достало места?.. Ну, слушайте, я вам расскажу, что видел, что слышал в походе в Крыму... Там всё огонь, огонь, степь горела на тридцать миль, казаки гибли, а мы с Мазепою радовались, да венгерским радость запивали, с полковниками донос писали, — не будет Самуйлович гетманом, не будет!..
В это время в Святой Лавре заблаговестили ко всеночной. Кочубей услышал глухой звон, долетавший в подземелье через небольшое отверстие, проделанное в своде, хотел перекреститься, но цепи не пустили; повёл головою в обе стороны и тихо сказал:
— Звонят, звонят!.. Он задумался. Потом, прислушиваясь к умиравшему звуку, отдававшемуся в узких переходах подземелья, продолжал бормотать: за человеком человек умирает... сегодня по гетману Самуиловичу звонят, а завтра, может быть, и я умру, позвонят и по моей душе, положат в домовину, очи мои засыплют землёю, через год и памяти не будет... из люльки да в домовину — дорога не дальняя, да случается по дороге много дива дивнаго... сегодня я такой, а завтра совсем другим буду, сегодня одна думка и воля, а завтра другая, — такой ли я когда-то был: Самуйлович крепко меня любил... я же его и погубил...
Читать дальше