Незнакомец. Да.
Пизистрат. Хотите учить Французскому языку?
Незнакомец (гордо). Нет. Je suis gentilhomme, что значит или больше или меньше, – чем джентльмен. Gentilhomme значит человек хорошего происхождения.
Пизистрат (бессознательно подражая мистеру Тривенион). Какие пустяки!
Незнакомец (смотрит сердито, потом смеется). Правда. В моих башмаках становиться на ходули не приходится! Но я не умею учить: Боже оборони тех, кого бы я стал учить. Другое что-нибудь.
Пизистрат. Что-нибудь другое! Вы оставляете мне широкое поле. Вы бегло говорите по-французски, и пишете также, как говорите? Это много. Дайте мне адрес, где бы мне вас найти, или отыщите меня.
Незнакомец. Нет! Я встречусь с вами как-нибудь вечером, в сумерки: какой мне вам дать адрес! Показывать эти отрепья в чужом доме тоже нельзя.
Пизистрат. Стало быть, в девять часов вечера, здесь, же в Стрэнде, в будущий четверг. Может быть к тому времени я и найду что-нибудь по-вашему вкусу. Покуда (сует в руку незнакомца кошелек. NB. Кошелек не очень полон)…
Незнакомец кладет кошелек в карман, с миной человека, делающего одолжение; столько поразительного в этом отсутствии малейшего волнения вследствие неожиданного спасения от голодной смерти, что Пизистрат восклицает:
– Не знаю, право, почему я принимаю такое участие в вас. Дерево, из которого вы сделаны, жестко и суковато; а все-таки, в руках искусного резчика, оно стоило бы дорого.
Незнакомец (испугавшись). Будто бы? Никакому до сих пор это в голову не приходило. А я, пожалуй, скажу вам, почему вы принимаете участие во мне: сильное сочувствует сильному. Вы то же могли бы победить судьбу!
Пизистрат. Постойте; если так, если есть сходство между нами, пусть привязанность будет взаимна. Обещайте же мне это. Половина моей надежды помочь вам в возможности тронуть ваше сердце.
Незнакомец (видимо смягченный). Если б я был такой негодяй, каким бы должен быть, мне было бы легко отвечать. Но, теперь, я отложу ответ. Прощайте, до четверга (исчезает в лабиринте аллей, окружающих Листер-Сквэр).
Возвратившись в гостиницу, я застал дядю тихо и спокойно спящим; после утреннего посещения хирурга и его уверений, что лихорадка скоро пройдет и миновали причины беспокойства, я нашел нужным отправиться домой, т. е. к Тривениону, дабы объяснить, почему не ночевал дома. Но семейство еще не вернулось из деревни. Сам Тривенион приехал после обеда и казался очень поражен болезнью дяди. Хотя очень занятой, как всегда, он вместе со мной отправился в гостиницу, повидать отца и развлечь его. Роланд продолжал поправляться, по предсказанию хирурга, и когда мы воротились в Сент-Джемс-Сквер, Тривенион был на столько внимателен, что освободил меня на несколько дней от занятий для него. Освободившись от беспокойства за Роланда, я всею мыслью отдался моему новому приятелю. Не без основания допрашивал я его о Французском языке. Тривенион вел большую заграничную переписку на Французском языке. В этом деле я мало мог быть ему полезен. Сам он хотя говорил и писал по-французски бегло и грамматически-правильно, но не обладал знанием этого нежного и дипломатического наречия в той степени, которая бы удовлетворила его классический пуризм. Тривенион до мелочности любил выбирать слова: его взыскательный вкус был мучителем жизни, и его, и моей. Его приготовленные речи были самыми оконченными образцами того холодного красноречия, какое когда-либо могло родиться под мраморным портиком Стоиков. они были до того выглажены и вычищены, обработаны и округлены, что столь же мало допускали мысль, которая могла бы согреть сердце, сколько фразу, которая оскорбила бы ухо. Он питал такое отвращение к вульгарности, что, подобно Кеннингу, охотно бы сказал две строки лишних для того, чтобы избежать слова: «кошка.» Только в простом разговоре мог иногда нескромно блеснуть луч его природного дарования. Не трудно понять, к какому неимоверному труду эта изысканность вкуса обязывала человека, переписывавшегося на иностранном языке с значительными государственными людьми и учеными обществами, и знавшего этот язык ровно на столько, чтобы уметь ценить все достоинства его, которых он не мог достигнуть. В эту эпоху моего рассказа Тривенион занимался статистическим трудом, назначенным для Копенгагенского общества, которого он был почетным членом. Слишком три недели – это занятие было мучением всего дома, особенно Фанни, лучше всех нас вместе знавшей Французский язык. Но Тривенион нашел её фразеологию слишком жидкою, слишком женственною, называя её язык языком будуаров. Здесь стало быть представлялся прекрасный случай ввести моего нового приятеля и испытать способности, которые я чаял найти в нем. С этою целью я осторожно навел речь на «Заметки об ископаемых сокровищах Великобритании и Ирландии» (заглавие сочинения, назначенного для просвещения Датских ученых), и, с помощью известных оговорок, объявил о моем знакомстве с одним молодым джентльменом, до тонкости знающим язык и могущим быть полезным для просмотра рукописи. Я на столько знал Тривениона, что ни коим образом не мог позволить себе раскрыть обстоятельства, сопровождавшие это знакомство: он был человек слишком практический и растерялся бы совершенно при мысли доверить такого рода занятие человеку, подобному моему новому знакомому, если бы знал его историю. Но, занятый до чрезвычайности и разным, Тривенион ухватился за мое предложение, принял его и, перед отъездом своим из Лондона, поверил мне свою рукопись.
Читать дальше