Мне памятно одно утро, когда еще ребенком, шатаясь возле старой стены, я занялся наблюдением операций садового паука, которого ткань, по-видимому, была в большом ходу. Сначала, когда я подошел, паук был очень спокойно занят мухой из рода домашних, с которою он управлялся свободно и с достоинством. Как раз в то время, как он наиболее был погружен в это увлекательное занятие, явилась чета жуков, потом комар и, наконец, большая зеленая муха, – все в разных углах паутины. Никогда бедный паук не был развлечен таким неожиданным благополучием! Он явно не знал, за кого хватиться сперва. Бросив первую жертву, он до полдороги скользнул к жукам; тогда один из его восьми глаз увидел зеленую муху, и он понесся по направлению к ней: вдруг услышал он жужжание комара и, посреди всего этого, слетел на паутину с особенной яростью юный шмель! Тогда паук лишился присутствия духа и совершенно растерялся; постояв недвижно и в недоумении в центре своих сетей, минуты с две, он пустился изо всех сил бежать к своей норе, предоставив гостям своим распорядиться как им угодно.
Признаюсь, я находился в дилемме привлекательного и любезного насекомого, которое я только что описал. Все еще шло кое-как, покуда надо было смотреть за одною домашнею мухой. Но теперь, когда в каждом конце моей сети непременно бьется хоть что-нибудь (а в особенности со времени прибытия молодого шмеля, который жужжит в ближайшем углу), я решительно не знаю, за что мне взяться сперва; и увы! нет у меня, как у паука; норки, куда бы скрыться мне, и ткача, которому мог бы доверить я работу; но постараюсь подражать пауку по мере возможности; и, покуда все вокруг меня жужжит и бьется; не зная ни часа, ни времени, я намерен уединиться в тайник моей собственной жизни.
Болезнь дяди и возобновленное знакомство с Вивиеном естественно отвлекли мои мысли от дерзкой и неблагоприятной любви к Фанни Тривенион. За время отсутствия всего семейства из Лондона (они пробыли в деревне более нежели предполагали), я умел припомнить трогательную историю отца и её ясную мораль для меня; я составил себе столько прекрасных предположений, что при возвращении в Лондон приветствовал Фанни рукою ни мало не дрожавшею и твердо, по возможности, бежал чар её сообщества. Медленное выздоровление дяди представляло основательный предлог к прекращению ваших прогулок верхом. Время, не нужное для Тривениона, я естественно проводил с моим семейством: я не ездил ни на бал, ни на вечера. Я отлучался от обедов Тривениона. Мисс Тривенион сначала смеялась над моим отшельничеством с свойственной ей живостью. Но я продолжал достойно довершать мое мученье и всячески старался, чтоб ни один недовольный взгляд на беззаботность и веселье, которые меня томили, не обличил моей тайны. Тогда Фанни казалась то обиженной, то равнодушной, и с своей стороны взбегала входить в кабинет отца; вдруг она переменяла свою тактику и впадала в странную жажду познания, которая приводила ее в кабинет десять раз в день, то за книгой, то с каким-нибудь вопросом. Я оставался тверд против всех искушений, но, сказать правду, был глубоко несчастлив. Когда, теперь, оглядываюсь назад, меня пугает одно воспоминание моих страданий! здоровье мое не на шутку портилось; я одинаково боялся и искушений дня, и беспокойства ночи. Единственным развлечением моим были посещения мои Вивиену, единственное убежище – домашний круг. Этот круг был моей защитой и спасением в настоящем переломе жизни. Его атмосфера скромной честности и спокойной добродетели укрепляла меня в моих намерениях; она давала мне новые силы для борьбы с самой могучей из страстей, допускаемых молодостью, и противодействовала вредным испарениям воздуха, которым дышал и в котором двигался ядовитый ум Вивиена. Без влияния такого круга, я, может быть, и не отступил бы от законов чести в отношении к тем, в чьем доме был пользующимся доверием гостем, но вряд ли бы умел устоят против зараз того горького и болезненного озлобления на судьбу и свете, к которому так легко, приводит страсть, безуспешная из-за материальных расчётов, и для выражения которого Вивиен обладал всем красноречием, свойственным всякому убеждению, в истине ли или в заблуждении. Как бы то ни было, я никогда не оставлял спокойной комнаты, скрывавшей ужасное страдание, воплощенное в лице старого солдата, которого губа часто дрожавшая от внутренней муки, никогда не пропускала ропота; – спокойной мудрости, последовавшей за ранними испытаниями отца (похожими на мои испытания); – исполненной любви улыбки нежного лица моей матери; невинной прелести Бланшь (так называли нашу эльфу), которую я уже любил, как сестру: – никогда не покидал я всего этого, не почувствовав, что эти четыре стены были сильны усладить жизнь, будь она по край полна желчи и иссопа.
Читать дальше