Все эти было сказано и сделано так увлекательно, что слушатели были тронуты, слова и приемы так не подражаемо-хорошо согласовались между собою, что очарование миновалось только тогда уже, когда голос замолк и дверь уже была заперта.
Эта грустная радость, которой я так добивался, наконец была представлена мне: я остался один с той, которой голос чести и рассудка позволяли сказать мне одно последнее прости!
Мы не сейчас опомнились и, что остались одни.
Останьтесь на всегда в тайнике моего сердца, печальные мгновенья, которые я теперь могу вспомнить почти без грусти. Да, каково ни было взаимное признание нашей слабости, мы не были недостойны этого доверия, которому обязаны были грустным утешением прощанья. Пошлые любовные объяснения с обещаниями, которые не должны быть исполнены, и надеждами, которые не могут осуществиться, не занимали нас. Но в этом пробуждении от сладких снов наших, вид нового света казался нам холоден, и хотя, как дети (мы тогда в самом деле были дети) мы избегали этого света, но все же мы не клеветали на солнце и не говорили: «все мрак здесь!»
Мы только старались утешить друг друга и взаимно побуждали себя перенести то, чего нельзя было отвратить; не пытаясь скрыть нашего горя, мы только обещали друг другу бороться с ним, и не давали других обетов кроме того, что каждый из нас ради другого будет искать насладиться теми радостями, которые еще оставлены ему небом. Да, я могу сказать, что мы были дети. Не знаю, содержали ли несвязные слова, обличавшие наши сердечные страдания, то, что люди, подмечающие в страсти только бури и вихри, назвали-бы любовью более зрелого возраста, любовь согревающую стих певца и создавшую для сцены трагедию, но знаю, что в том, о чем грустили эти дети, не было ни мысли, ни слова ропота против небесного Отца.
Дверь опять отворилась, и Фанни твердым шагом подошла к своей матери и, остановившись возле неё, протянула мне руку и сказала мне:
– Бог не оставит вас!
Леди Эллинор сказала мне еще ласковое слово, соперник мой бросил мне откровенную добродушную улыбку, а Фанни – последний взгляд своих кротких глаз, и меня обдало одиночество, как что-то видимое, осязаемое, гнетущее: мне казалось, что я видел его в солнечном луче, что я слышал его в дуновении воздуха, что оно подымалось передо мною как тень, в том пространстве, которое за минуту до этого еще наполнялось её присутствием. Мне казалось, что мир лишился чего-то, что в нем чего-то недоставало; все мое существо потряслось каким-то страшным переворотом, похожим на смерть. Когда я очнулся и опять стал приходить в сознание, я понял что миновалась моя молодость и мир её поэзии и что я бессознательно и безвозвратно переступил в область положительного труда зрелого возраста.
– Позвольте вас спросить, сэр, не к вам ли эта записка? – спросил трактирный слуга.
– Ко мне; да, это мое имя.
Я не узнавал руки, не смотря на то, что записка была от человека, которого руку я прежде видел часто. Но прежде почерк был прямой и ломаный, (поддельный, хоть я и не догадывался в подделке;) теперь, напротив, он казался беглым, неровным, как-бы нетерпеливым; едва ли была одна доконченная буква, дописанное слово, и со всем этим он был удивительно-четок, как всегда бывает почерк человека смелого. Я небрежно развернул записку и прочел:
«Я следил за вами все утро. Я видел, как она уехала. Что-ж, я не бросился под ноги лошадей! Я пишу это в гостинице недалеко от вас. Хотите отправиться за человеком, подавшим вам записку, и видеть еще раз отверзженника, которого весь свет будит убегать теперь?»
Хоть я и не узнавал руки, но не мог не догадаться, кто писал эти слова.
– Мальчик спрашивает, будет ли ответ, – сказал слуга.
Я кивнул ему головой, взял шляпу и вышел. На дворе стоял оборванный мальчик; сказав ему слов с шесть, я пошел за ним по узкому переулку, начинавшемуся от гостиницы и кончавшемуся рогаткой. Здесь мальчик остановился, сделал мне знак, чтоб я шол дальше, и, посвистывая, отправился назад. Я прошел через рогатку и очутился на лугу, где ряд чахлых из свесился над ручейком. Я посмотрел кругом, и увидел Вивиена (так я все еще буду звать его), стоявшего почти на коленях, и видимо занятого чем-то лежавшим в траве.
Я машинально посмотрел в то место, куда он глядел. На коротком дерне сидела одна-одинешенька еще не оперившаяся птичка, слишком рано оставившая свое гнездо, открыв клюв как-бы в ожидании корма и беспокойно глядя на нас. Мне казалось, что вид этой жалкой птички возбудил во мне еще больше участия к бедному юноше, которого она могла быть изображеньем.
Читать дальше