– Эмиль Оливье? – вскричал Руэр, почти подпрыгнув на стуле. – Этот мечтатель, этот тщеславный шут, голова которого набита фразами и противоречиями, а сердце полно бессильным честолюбием? Я знаю его, – продолжал он с насмешливой улыбкой, – я знаю цену этому спартанцу. Но какую он имеет связь с вопросом о войне?
– Очень простую, – отвечала императрица, бросив быстрый взгляд из-под опущенных век, – императору твердят, что по прошествии двадцатилетнего периода существования империи нет надобности в сильном сосредоточении власти, что оно раздражает умы, отчуждает народ от династии и представляет престол шатким в глазах Европы; что теперь необходимо ввести новую парламентарную систему и привлечь в правительственную сферу силы оппозиции, чтобы создать для императорского сына такое учреждение, которое могло бы упрочить и поддержать династию независимо от личного преимущества государя.
Руэр пожал плечами.
– Но чтобы устранить систему личного правления, – продолжала императрица почти равнодушным тоном, – надобно, как твердят императору, поставить эту систему на высшую степень обаяния, потому что иначе народ не примет парламентаризма за добровольный подарок и не станет благодарить за него, но сочтет его данью слабости.
– Такие уступки всегда бывают слабостью! – заявил государственный министр, покраснев от гнева.
– Теперь же, – продолжала императрица прежним тоном, – обаяние личного правления сильно потрясено отстранением Франции от немецкой катастрофы…
– Оно уже было прежде потрясено жалким исходом мексиканской экспедиции! – вскричал Руэр порывисто.
Евгения бросила гневный взгляд и так сжала металлическую палочку, что на руке отпечаталась красная полоса, но ни одна черта не дрогнула в ее лице; она продолжала тем же спокойным тоном:
– В первый раз потрясаются европейские отношения, и Францию не спрашивают или не выслушивают: надобно изгладить это впечатление. Но когда Франция восстановит свое обаяние, когда император удовлетворит французский народ и свое самолюбие посредством требуемого вознаграждения, когда он будет главою победоносного войска, когда опять Европа станет внимать его слову – тогда наступит минута основать новое учреждение, которое со временем утвердит престол нашего сына. Я, – продолжала она со вздохом, – не вижу никакого опасения в этом учреждении; я нахожу, что империи нужна твердая, сосредоточенная власть для управления беспокойными французами; поэтому изо всех сил боролась против этих идей и старалась удержать императора от войны, однако я, быть может, ошибаюсь? Я уже раскаиваюсь, что отступила от своего правила никогда не вмешиваться в политику, хотя бы из самых лучших побуждений…
– А император? – спросил Руэр, который со всевозраставшим вниманием следил за словами императрицы. – Что говорит он об этих грезах?
– Император? – переспросила Евгения. – Разве вы не знаете его? Молчит, слушает, и, кажется, слушает слишком долго и внимательно. Вы знаете, какое сильное влияние имеют на него великие либеральные и цивилизаторские идеи; мне кажется, я даже почти уверена, что сердце его расположено больше к тем людям, которые хотят вести империю к великому парламентарному апофеозу. Но оставим это, я переступила установленные мною границы; кроме того, коснулась тягостного предмета, потому что при всех этих прениях непременно касаешься вас! Итак, мой дорогой министр, – продолжила она с очаровательной улыбкой, – забудьте, что мы говорили о политике, сочтите все мои слова за тоскливые излиянья женского сердца, которые не должны вводить в заблуждение такой сильный ум, как ваш, издавна привыкший обозревать политику и руководить ею. Я ненавижу грозную войну и потому говорю и противодействую ей сколько хватает сил; вы смотрите на нее иначе: император рассудит, и звезда Франции дарует счастливое окончание.
И государыня улыбнулась с таким видом, который ясно говорил, что разговор окончен.
– Видели вы, – спросила императрица, показывая обе палочки, – как теперь решают добрые парижане «римский вопрос»? Этой игрушке дали название «question romaine» – все дело в том…
– Прошу вас, – прервал ее министр, не обращая внимания на головоломку, прошу не придавать моим словам такого значения, как будто я хочу побудить императора к войне из-за люксембургского вопроса. Война – последнее и крайнее средство, и если Франция должна из самоуважения действовать твердо, то это еще не значит, что следует доводить вопрос до кровавого столкновения. Ваше величество может быть уверено…
Читать дальше