1 ...8 9 10 12 13 14 ...23 В такие дни на меня нападает иногда охота кропать стихи. Нижеследующие написаны самим Jeppe и мне нет нужды доказывать их оригинальность:
«Зловещее черное знамя
Как тень над землей развернулось,
Смерть клячу свою оседлала
И гибель развозит по миру:
Трусит смерть на жалкой кляченке,
И зелень лугов выцветает,
На небе чуть держится солнце,
Уныло так смотрит на землю».
«Листва на ветвях увядает;
Ростки засыхают и гибнут;
Лес тяжко под бурею стонет,
Отходный псалом напевая.
Безмолвно качаются ели
Среди пожелтевших березок,
И думать они позабыли
О летнем безоблачном небе!»
«Людские дома и селенья
Затихли, замкнувшись на зиму;
Нельзя больше ждать, и крестьянин
Копает последний картофель.
Как мертвые летния пташки,
С деревьев листва опадает;
Медведь залезает в берлогу, –
Никто его там не встревожит».
Снимаем мы летнее платье;
Уж скоро ждать надобно снегу.
Конец пикникам и прогулкам:
Теперь нас зовут уж на кофе.
– «Ах, будьте добры, одолжите
Последний мне номер газеты!»
– «Что нового сделал парламента?»
– «Итак, ничего! Так и знал я!»
«Пожалуй, поверить не трудно,
Что жизнь навсегда прекратилась.
Но вспомните, сколько лягушек
За лето на свет появилось!»
Лишь вспомнишь о них, так, пожалуй,
С тоской помиришься осенней:
Укрывшись, в тиши, они громко,
Смеясь, возвещают: «мы живы!»
Я начинал уже чувствовать себя гораздо лучше; заставил-таки я эту бледную девушку с массою вьющихся волос обогнуть угол Церковной и Карл-Иоганновой улицы, как раз в ту самую минуту, когда и я, в противоположном направлении, тоже должен был огибать этот исполненный опасности угол. Разумеется, она не видала меня; да если-бы она и заметила меня? Что я для неё? Какой-то смешной болтун, чудак… Конечно, так. Но я разглядел ее… Господь ведает, каким образом, потому что у меня сохранилось очень определенное ощущение, будто я сию же секунду зажмурил оба глаза.
Она была очень бледна. С каким-то таким совершенно особым выражением безнадежности в глазах… в этих больших, болезненных, опасных глазах, в этих влажных, задумчивых глазах, которые так тоскливо смотрят на мир, не открывая перед собою ни пути, ни цели… смотрят вперед в бесконечный мрак.
Темные кудри в самом безнадежном беспорядке рассыпались по белоснежным, с голубыми жилками, вискам. Это произвело какой-то толчок во всем моем существе; ни одной минуты покоя не имел я с тех пор. Все снова вырвалось наружу; опять грызет, сосет, томит… по-прежнему.
Я зашел к Бьёльсвику, поднял его на смех и постарался напиться и повеселеть; но ведь это-же ложь, это старое правило: «чтобы повеселеть, надо напиться». Правда лишь то, что если будешь пить, то можешь повеселеть; ну, а я, тем не менее, не повеселел. Каждую минуту углублялся я в самого себя и, сидя на месте, все еще видел, как огибает она этот угол… Постоянно огибает она этот угол Церковной и Карл-Иоганновой улицы; постоянно смотрю я на этот мимолетный призрак бледного отчаяния под массою темных кудрей; постоянно мелькает передо мной эта пара больших болезненных глаз, упорно смотрящих в какой-то безграничный мрак. И каждый раз душа моя вновь наполняется теми смертельными терзаниями, которые теснят друг друга, извиваются и переплетаются между собою, как змеи, заключенные в тесной ограде.
(Тут следует целый ряд попыток пером и карандашем нарисовать её портрет. Ни один из них никуда не годится).
* * *
Целую неделю только и, делал, что слегка попивал.
Со вчерашнего вечера дело пошло еще хуже. И вот сижу я тут с размягченным мозгом, совершенно пьяный.
«У меня грехов…»
– Что-то скажет начальник моего бюро? Ну, да пусть его! Еще пивца…
Я просто-напросто снова лягу в постель…
«Грехов у меня… Эх!..»
* * *
В тот-же день вечером.
Какое странное состояние, когда просыпаешься после сильного пьянства: это представление какой-то очень длинной и гибкой шпаги, медленно опускающейся мне в грудь, перпендикулярно, неуклонно, как раз в самую середину сердца. Я вижу ее, я ощущаю ее известным образом, и это мне так приятно. Освежает, утешает. Большая, белая красивая рука с сверкающими брильянтовыми кольцами держит рукоятку и направляет ее верно, неуклонно, медленно и приятно; но кроме кисти руки ничего нет.
Это представление сменяется другим: нечто в роде машины для отсечения головы, формой своей похожей на большой хлебный нож, а под этим ножом, очень широким ножом, блестящим, тонким, веющим холодом и таким острым, что почти сам собою проникает в тело, лежит моя шея, и какая-то женщина, пожилая, почтенная, матронообразная женщина стоит и перерезывает эту шею медленно, обдуманно, как режут ломоть ржаного хлеба. Я лежу в удобной позе, на правом боку, и наслаждаюсь положением. О, восхитительно!
Читать дальше