Наш влюбленный поэт приручил там всех – и животных, и людей; он обвенчался в церкви Транстеверинской Богоматери и привез во Францию прекрасную Ассунту и ее cato [42].
Ax, povero [43], ему следовало бы прихватить и луч римского солнца, и клочок синего неба, и живописную одежду, и тростники Тибра, и большие вращающиеся сети Понте-Ротто, словом – всю раму вместе с картиной. Его не постигло бы то горькое разочарование, которое он испытал, когда, устроившись с женой в маленькой квартире пятого этажа на самых высотах Монмартра, увидел свою прекрасную транстеверинку щеголяющей в кринолине, в платье с оборками, в парижской шляпке, вечно съезжавшей с башни из густых кос и принимавшей самые причудливые положения. Под холодным и безжалостным светом парижского неба несчастный скоро заметил, что жена глупа, непроходимо глупа. В бархатистом взгляде этих чудесных черных глаз, вечно устремленных вдаль, не светилось никакой мысли. Они блестели, как у животного, покоем здорового пищеварения или отражением солнечного света, и только. К тому же эта особа была груба, неотесанна, привыкла взмахом руки командовать всем мирком своей хижины и при малейшем противоречии приходила в ярость.
Кто бы мог подумать, что этот прелестный рот, которому молчание придавало столь совершенную античную форму, вдруг раскроется, чтобы извергнуть неудержимый и шумный поток ругательств?
Не щадя ни своего достоинства, ни достоинства мужа, она во всеуслышание на улице, посреди театрального зала затевала с ним ссоры, устраивала ему отвратительные сцены ревности. И в довершение всего – полное отсутствие художественного чутья, никакого представления о профессии мужа, о языке, приличиях – словом, ни о чем. Ее научили немного говорить по-французски, но это послужило лишь к тому, что она позабыла итальянский и создала себе какой-то смешанный из этих языков, в высшей степени комичный жаргон. Словом, любовная история, начавшаяся как поэма Ламартина, окончилась как роман Шанфлери…
После долгих стараний цивилизовать свою дикарку поэт убедился, что это напрасный труд. Слишком порядочный, чтобы ее бросить, а быть может, все еще влюбленный, он решил жить затворником, ни с кем не общаться и усиленно работать. Немногие друзья, которых он допустил к себе, вскоре заметили, что они ему в тягость, и перестали у него бывать. Таким образом он пятнадцать лет жил взаперти, словно прокаженный в своей конуре…
Размышляя об этой несчастной жизни, я смотрел на странную чету, шедшую впереди меня. Он – худой, высокий, несколько сгорбленный. Она – широкоплечая, плотная, шла твердой, как у мужчины, походкой, то и дело поправляя шаль, которая ее стесняла. Она была довольно весела, громко говорила и время от времени оборачивалась, чтобы посмотреть, следуем ли мы за ними, фамильярно называла по имени тех из нас, с кем была знакома, еще более повышая голос и сопровождая слова широкими жестами, точно окликала рыбачью барку на Тибре. Когда мы дошли до их дома, привратник, взбешенный приходом шумной ватаги в столь неурочный час, не хотел пускать нас наверх. Между ним и итальянкой разыгралась бурная сцена. Мы расположились на ступенях винтообразной лестницы, слабо освещенной догорающим газом, смущенные, подавленные, в нерешительности раздумывая, не следует ли нам убраться.
– Идем скорей наверх, – шепнул нам поэт, и мы молча последовали за ним, а итальянка, облокотившись на перила, сотрясавшиеся от ее тяжести и гнева, осыпала привратника градом ругательств, в которых римские проклятия чередовались с бранными словами парижских бульваров. Какое возвращение для поэта, только что взволновавшего весь артистический Париж и еще сохранявшего в лихорадочно горевших глазах отблеск своей премьеры!.. Какое унизительное пробуждение к жизни!..
Только у камина его маленькой гостиной рассеялся леденящий холод, вызванный этим глупейшим происшествием, и вскоре мы бы совсем о нем позабыли, если бы не доносившийся из кухни громкий голос и хохот синьоры, рассказывавшей своей служанке, как она отделала этого choulato… [44]Когда стол был накрыт и ужин подан, она уселась среди нас без шали, шляпы и вуали, и я смог как следует рассмотреть ее. Она уже не была красива. Широкое лицо, жирный, отвислый подбородок, жесткие седеющие волосы и особенно вульгарное выражение рта представляли странный контраст с неизменной и банальной мечтательностью глаз. Опершись локтями на стол, бесцеремонная, разомлевшая, она вмешивалась в разговор, ни на минуту не теряя из виду свою тарелку. Прямо над ее головой, на фоне жалкой обстановки гостиной, горделиво выступал из полумрака большой портрет, подписанный прославленным живописцем: то была Мария-Ассунта в двадцать лет. Пунцовый наряд, белоснежная плиссированная шемизетка, множество поддельных драгоценностей в блестящей золотой оправе чудесно оттеняли всю прелесть смуглого лица и бархатистость густых волос, низко спускавшихся на лоб и соединявшихся чуть заметным пушком с изящной прямой линией бровей. Как могла она при этом избытке красоты и жизни дойти до такой вульгарности? В то время как транстеверинка болтала, я с недоумением и любопытством вглядывался в эти прекрасные, глубокие и нежные глаза на портрете.
Читать дальше