И вот что из этого получилось:
Ветер треплет седые волосы.
Он стоит на площади пустой.
Где-то слышится звук ее голоса,
Голос тонет во тьме ночной.
Тума, Тума — звезда печали,
Ты бросаешь зловещий свет,
Но зовет в бездонные дали
Пламенеющий твой привет.
Свет бросает косые полосы,
Сизый мрак над его головой.
Все он ловит звук ее голоса,
Переполненного тоской.
Тума, Тума, ловлю твой дальний
Красноватый, зловещий свет,
Слышу голос Любви и Печали,
Он летит, но возврата нет…
Нет! Любовь воедино слита!
И Пространство — ничто для них!
Аэлита! Ах, Аэлита!
Только б голос твой не затих!
Это было так неожиданно, что я обомлела. Больше всего меня поразило, что стихи получились про Аэлиту, которая мне ничуточки и не нравилась. Кроме самого имени — Аэлита. И еще, пожалуй, последней главы — на радиостанции.
Но наверное, я пыталась пропеть совсем другое: ветер, мчавший надо мной тучи, и тоска по родителям, а может быть, и моя влюбленность в пятидесятилетнего толстого узбека, который (если рассуждать здраво) был от меня ничуть не ближе, чем выдуманный Алексеем Николаевичем Толстым петроградский инженер от марсианской царевны (для тех, кто забыл роман, напоминаю, что Тума — это Марс по-марсиански).
Я, конечно, могу не рассказывать, с каким нетерпением после этой ночи я ждала следующего дежурства. Оно наступило в ночь на тридцать первое декабря. Это было очень ответственное дежурство, потому что все мы уже заранее знали (хотя считалось, что это будет сюрприз), что по случаю Нового года кроме обычных лепешек предполагается печь еще и самсу с зеленым луком. Нельзя сказать, будто меня данное известие не волновало, но, естественно, больше всего я ожидала, что вдохновение снизойдет на меня и в эту ночь.
Но Муза коварна и непостоянна. И сколько я ни пялилась на звезды, ни выхаживала и ни мычала, моя крылатая гостья не прилетала, хоть тресни. Я только продрогла, как песик, и была несказанно рада, когда дед Юсуф по случаю добавочной работы пришел раньше обычного и, сжалившись, пустил меня внутрь.
В пекарне было тепло, пели сверчки, пахло опарой, луком и еще какими-то травами. Помощник деда Юсуфа Карим принялся растапливать тандыры. А я под треск ломаемой гузопаи и шебуршение огня сладко уснула в уголке.
Сон был неглубокий. Сквозь него я слышала и шлепанье теста, и когда дед начал лепить самсу по стенкам тандыров, и негромкий разговор Карима с первыми посетителями — возле пекарни начала уже выстраиваться очередь. А потом поплыл запах готовых пирожков.
Он был настолько могучим, что проник не только в мой сон, но достиг даже проезжей дороги. Так что шофер проезжавшего мимо грузовика остановил машину и послал на разведку своего пассажира — солдата, едущего из госпиталя в Андижан…
А я все спала, и мне, как почти все последние ночи, снился папа. В этот раз он почему-то сдавал экзамены узбекского языка Сайдулла-ате. Сайдулла Саджаевич недовольно качал головой и отказывался ставить папе зачет, без которого, как я знала, нам с ним ни за что не дадут пирожков. Я делала попытку подсказать папе, но Саджаев строго взглядывал на меня поверх очков, и я умолкала. Мне было обидно до слез. И от огорчения я проснулась.
Сон продолжался. Перед слегка озадаченным Юсуфом стоял солдат в ватнике, с вещмешком за плечами и папиным голосом спрашивал, ничпуль будет шесть пирожков и можно ли их вообще тут купить…
…Разве что о самых первых минутах этого дня я могу попытаться рассказать связно.
Когда я, осторожно обойдя солдата сбоку, увидела папин птичий глаз в пустой оправе без одного стекла и наконец решилась окликнуть его. А он обернулся и, наверное, в единый миг поняв случившееся, закричал:
— Витька! Что с Магой?!
Мне сдавило горло. Я с трудом разжала челюсти и прошелестела:
— Мамы нет, папа.
— Как это… нет?
Он глядел на меня так, словно я куда-то спрятала ее нарочно и сейчас скажу, что пошутила. А потом, уже осознав, что все так и есть и ничего не изменится, проговорил — и голос его уже был чужим, мертвым:
— А ты… что тут делаешь?
— Я живу здесь, папа.
— Да?
Мы глядели друг на друга, ошеломленные. Я — ударившая его своими словами наотмашь и с ужасом видящая, как изменяется, превращается в схему папино еще за минуту до того такое молодое, полное жизни и тревоги лицо… И он — изо всех сил пытающийся честно испытать то, что полагается испытывать человеку, чудом, на чужих дорогах, среди чужого народа повстречавшему свою дочь — единственное, что у него, оказывается, осталось…
Читать дальше