Отряд пробирается среди тел, мешков, скамеек. Федя осторожно шагает по грязному заплеванному полу, который бурым покровом устилает шелуха от семечек. Кругом шум, обрывки разговоров, выкрики.
— Куды, куды прешь, скаженный? Видишь, дите спит!
— Прощения, гражданочка!
— Родимые! Роди-имые! — голосит баба с потным красным лицом. — Мяшок уперли-и… О-ой… По-могитя, родимы-и…
У буфетной стойки очередь. Через головы виден пузатый самовар невероятных размеров. Он шипит, булькает. Табличка на нем: «Морковный чай».
— Буфетчица, слышь! — кричат из очереди. — По одному стакану лей. Чтобы всем…
У окна сгрудились пацаны, коричневые от грязи и тряпья, в которое они одеты. Федя видит, как один из них, постарше, с сильным, красивым лицом, показывает глазами другим на мужика, который заснул у своего мешка…
— Не отставай, Федор!
Почему у Нила Тарасовича такое взволнованное и веселое лицо?
— Натура, Федор, какал, тысяча дьяволов, натура!
«Что за натура такая?» — недоумевает Федя.
— Ай! Ведмедь треклятый! Сапожищем руку отдавил!
— Деникин-то уж в Ефановском уезде…
— Не могет быть!
— Я что? Люди говорят.
— А ты уши развесил — «говорят».
Внезапно люди молча, толкая друг друга, шарахаются в стороны, образуется коридор, и по нему два санитара с зеленоватыми безразличными лицами несут носилки. На носилках — молодой парень. Федя видит его покрытое густым потом лицо с остро задранным подбородком; безумные, непонимающие глаза блуждают по потолку, по толпе. Одна рука парня свесилась с носилок, касается пола, но никто не кладет ее на грудь больного — люди испуганно жмутся, уступая дорогу.
Тиф… И беспокойная, острая, тревожная мысль о матери пронзает Федю: а вдруг и она вот так же, и никто не подходит к ней?.. Федя даже останавливается, пораженный этой картиной. Но нет, ведь отец сказал — поправляется.
— Идем, идем!-тянет его Нил Тарасович.
— Товарищи! Поезд на Древск с запасного пути…
Шум, гвалт, все куда-то ринулись, толкаются, кричат друг на друга, летят через головы узлы. И так удивительно: на чемодане сидит благообразный старик с белой бородкой клинышком и невозмутимо читает толстую книгу. Федя видит корешок: «Анна Каренина». И старика почтительно обтекают люди. Нил Тарасович толкает Федю в бок:
— Представляешь, сюжетик: «Толстой и революция». А? — Он блестит глазами. — Какая натура пропадает!
Наконец они пробились через зал. Отряд проталкивается в дверь на перрон.
А на перроне — ветер, пахнущий паровозной гарью; бегут куда-то солдаты, громыхая винтовками и котелками; костры горят в разных концах — мечутся по ветру языки пламени, как красные знамена; рвется над путями, над темными теплушками плакат: «Да здравствует революционная оборона!» Проводят мимо Феди* лошадей под седлами, лошади испуганно косятся на костер, храпят, и в их глазах отражается огонь. На путях — длинный эшелон из теплушек, и в них уже солдаты, рабочие; из черных провалов вагонов торчат лошадиные морды. Теплушки обступили женщины, девушки.
— Типографские! Третий и четвертый вагоны! — слышит Федя уже знакомый голос.
И они бегут вдоль состава.
Мимо костров,
лошадей,
ящиков с патронами…
Мимо кучек людей…
Мимо песен и плачей…
Мимо разлук и надежд на встречи…
Уже виден паровоз, большой, жаркий, в красных флагах. Впервые Федя так близко видит паровоз. На третьей и четвертой теплушках написано мелом: «Отряд губ. типографии».
И Федя видит, что у вагонов стоят бабка Фрося, Любка-балаболка, Сашка-цыган из Задворного тупика и другие их соседи, и еще много людей, родных типографских рабочих. И Давид Семенович тут. И все они шатнулись им навстречу. Сразу смешались все, перепутались. Возгласы, плач, смех…
Федю обнимает Давид Семенович, и в глазах у него- так странно! — слезы. А отец быстро говорит:
— Так я прошу, Давид… Дашу не забывай.
— Ну зачем ты! Зачем лишние слова! — Давид Семенович стал суетливым, маленьким, и Феде почему-то жалко его.
— Ты навещай ее, как разрешат.
— Конечно, конечно… — Давид Семенович вздыхает порывисто. — Если бы не болезнь проклятая… С вами бы сейчас ехал!
Федю кто-то дергает за рукав. Смотрит — Любка-балаболка. Красивая, очень красивая Любка. Густые рыжие волосы из-под платка торчат, глаза глубокие, тревожные. Чаще забилось сердце Феди. Однако он зачем-то насупился.
— Чего тебе?
— Федь… — опускает Любка глаза.
— Ну?
— Значит, ты тоже едешь? — В Любкином голосе прямо раболепное уважение.
Читать дальше