И вдруг, словно утверждая мою мысль, Лях вскинул ружье и выстрелил. К его ногам упал кровавый комок лесного доктора-дятла.
Тут я шагнул к нему и, не пряча злость свою, сказал:
- Волк ты, Васька, кровожадный! Что же ты делаешь в своём доме?
- Ну, ты легче на поворотах,- ощетинился он. - Не то…
Не знаю, что произошло бы между нами, если бы из-за орешников не показался Дмитрий. Лицо парня сияет счастьем. Чему радуется - не поймешь сразу.
Лях загреб щебнем свою жертву и, нахохленный, вышел навстречу Уткину.
- Почему не бил-то?
- Как не бил?- Парень смерил его насмешливым взглядом. - Дважды ударил: в профиль и в фас.
- Что городишь? Свихнулся, что ли, с испугу?
- Да стрелял же, честно говорю! Только не из ружья, а вот из чего. - Он расстегнул ватник и, к нашему удивлению, показал фотоаппарат. Потом с живостью начал рассказывать мне: - Смотрю, мчится этакая махина, с бизона ростом. А у меня точки съемки уже подготовлены и аппарат перед глазами. Щелкнул в профиль. Бежит ближе. Свистнул - остановился. Щелкнул крупно в фас. Ох и снимочки будут! А глаза! Видели бы, какие это глаза! В них все сразу - растерянность и решимость, страх и отвага, даже мысль видна.
- Смотрел, Митя,- говорю. - Но ты лучше видел…
- Понятно! - отрубил Лях и зло плюнул в сторону. - Черт меня дернул пойти с такими!
Вобрав в плечи морщинистую шею, он зашагал вниз, в мутную синь вечера.
- Чужак! - коротко оценил его Митя.
И я был согласен с ним. Такому, как Лях, лес - поле боя.
Осколок крупповского металла, так и не извлеченный хирургами, опять уложил меня в постель. Было трудно. И не столько от боли, притерпелся за много лет, а от того, что на дворе - и звон, и жужжание, и цветение, и весенняя теплынь, а я, огороженный стенами, глотал пилюли.
Врачи твердили: «Главное - покой». Жена перед уходом на работу раскрывала окно в сад и предусматривала все, чтобы мне не пришлось вставать. Только сын Геша был иного мнения. Утрами, приоткрыв комнату, он спрашивал:
- Ты, пап, скоро встанешь?
- Не знаю,- выговаривал я с трудом.- Может, скоро.
Геша вздыхал, моргал влажными глазами и скрывался за дверью.
В одно утро за окном на расцветшей черешне неожиданно запел дрозд. Старался изо всех сил, но чувствовалось, молод еще, недоучен. И все-таки пел приятно. Не Косой ли? Другой, пожалуй, не осмелится на такую близость к человеку. Посмотреть бы!
И - решаюсь. Опираясь о спинку кровати, потом о шкаф и стол. Вот и окно. Прямо в весну! Белая ветка постукивает по стеклу, а где-то на верхушке дерева - певец. В глазах рябит, ничего не вижу. Геша в соседней комнате зубрит теоремы об углах.
- Подай-ка, - говорю, - сынок, бинокль.
Он вбегает в комнату и радостно вскрикивает.
- Ура! Папка ходит!
- Тсс! - предупреждаю я и киваю на дерево. - Слышишь? Не наш ли Косой пожаловал? Давай бинокль.
Долго всматриваемся. Наконец отыскиваем птицу. Окрашенная утренними лучами, она кажется отлитой из меди. Вот склонила к нам голову: правый глаз прикрыт пленкой, точно лепестком. И мы с Гешей почти одновременно воскликнули:
- Он! Наш Косой!
Мне долго не выстоять, и сын провожает меня в постель, Косой вновь запел. Я слушал и думал о нем.
Прошлой весной я увидел его на камне в лесу уродливым пуховичком. Лапки беспомощно раскинуты, клювик приоткрыт, а правая сторона головы кровоточит. Перед ним - приподнятая голова гадюки. Работает язычком, готовая впиться.
Отогнал я змею. Поднял дрозденка. Попоил изо рта, как поил в детстве слабых цыплят. Он похлопал клювиком, значит, должен выжить. Гнездо было высоко на гладкой бучине, не добраться. И какой смысл? Жила бы дроздиха, давно помогла бы малышу.
Кормили мы с Гешей его вдоволь, берегли от кошек и прочих хищников. И птенец начал одеваться в перо. Только глаз пропал. Наверное, падая из гнезда, выбил сучком. Потом выросли маховые и рулевые перья, и он стал темно-сизым красавцем. Мы перестали стеречь его. Пусть привыкает к самостоятельности! И он улетал на целые дни, а на ночь возвращался в клетку, которую мы, на всякий случай, запирали.
Но в конце лета наш Косой уже не прилетал. Мы понимали, что лес - его стихия, да и готовили-то мы его не для неволи, но все-таки погоревали…
Теперь он как бы вернулся с певческих курсов: оценивайте, мол! Что же, плохим пение не назовешь, хотя оно далеко от совершенства. Но мне стало как-то покойнее от птичьего голоса.
Читать дальше