Так мое прошлое кончилось в первый раз. Как неприятные пережитки его, остались только рубашонки. Заключенный в них, ситцевые и дешевенькие (знаменитая фланелевая была только для пышных праздников, и еще потертая бархатная курточка), именно заключенный в них, провел я остаток времени до того, пока опять-таки в одной из них отправился с родителями в Сантос как-то в июле, когда у Тото, слабенького и вечно болевшего, были каникулы.
Был, однако, еще один, более грустный повод для этой веселой поездки в связи с каникулами. В нашей семье появилась еще одна сестричка, и, кажется, роды были тяжелые, не знаю точно… Знаю лишь, что мама почти два месяца провела в постели, парализованная, и встала даже еще раньше срока из-за необходимости вести дом и смотреть за детьми. Но ходила с трудом, держась за мебель, еле тащилась с ужасной болью, слышимой в голосе, чувствуя судороги в ногах и огромный упадок сил. Она не столько смотрела за домом, сколько утешала себя тем, что выполняет свой долг, смотря за домом. Перед угрозой какого-нибудь еще худшего несчастья папа сделал усилие, почти невероятное для человека, не могущего вообразить себе жизни вне беспросветной работы, при этом страшно удивляясь своему повышению по службе и улучшению материального положения семьи. Он решил последовать совету врача, прописавшего маме морские ванны, взял отпуск и повез маму на морс.
Было это, не хочу от вас скрывать, достаточно давно, и пляж Жозе Менино представлял собою какую-то длинную пустыню. К тому же еще дом, который мы сняли, стоял не у самого пляжа, а в одной из боковых улиц, где ежедневно толпились рабочие, прорывающие канаву, через которую все нечистоты города отправлялись в залив. Около двух месяцев прожили мы в этом огромном пустом доме, лишенном всяких удобств, который печальное равнодушие мамы, обычно такой деятельной, делало еще неуютнее, придавая всему вид заброшенный и преходящий.
Правда, ванны подействовали на нее хорошо, она порозовела, окрепла, нервные припадки стали реже. Но воспоминание о недавних муках не проходило, и она позволяла себе простительное удовольствие пребывать в блаженном состоянии выздоравливающего. А папа стал меньше отцом и больше хорошим товарищем, всегда был голоден и всё позволял.
Купаться я не хотел даже под угрозой порки. В первый день, в модных тогда трусиках из шерстяной байки, я дошел со всеми до первой волны, однако сам не знаю, что со мной вдруг случилось, но я так испугался и стал так орать, что даже пример моего старшего брата, которому я тайно завидовал, не мог заставить меня ступить хоть шаг в эту живую, движущуюся воду. Как будто это грозило мне верной смертью, карой, местью какой-то со стороны этого загадочного моря, такого свинцового и злого под серым зимним небом, такого всклокоченного, так глухо ворчащего непонятные угрозы. Я и сейчас еще боюсь моря… А тогда я его возненавидел, да так, что и гулять по пляжу мне не нравилось, даже в чудесном обществе папы, теперь такого разговорчивого. Другие пускай гуляют — я оставался на заброшенной площадке перед домом, в обществе нескольких скучных деревьев и желтой травы, в беседах с муравьями и в мечтаниях. А уж если идти на берег, то я предпочитал грязный берег канавы, где рабочие могли защитить меня от любой опасности. Папе это не очень нравилось, нет, ибо, будучи сам когда-то рабочим и добившись повышения ценою громадных усилий и, один бог знает, каких еще жертв, он считал, что рабочие — неподходящая компания для сына какого ни на есть, но все же негоцианта. Но мама вмешалась со своим теперешним усталым «оставь его!», как выздоравливающий больной, впервые в жизни со своими настроениями и вкусами; и так я по целым дням толкался, пачкая полы моей рубашонки в кучах земли по краям канавы, среди рабочих.
Я жил грязный. Много даже раз под длинной рубашонкой не было на мне штанишек, чтобы прикрыть всё что полагается, и я увлеченно закалялся, задирая спереди рубашонку, чтоб зимний ветерок попал в живот. Мама очень на это обижалась, но не набраться было штанишек, которые все сушились во дворе под слабым солнцем. И вот из-за этого-то обстоятельства я и возненавидел Святую Деву Кармскую, считавшуюся моей покровительницей. Понимаете, мама взяла с собой в Сантос эту старую картину, про которую я уже рассказывал и с которой она никогда не расставалась, и когда я так нескромно задирал рубашонку, она мне грозила этой красавицей: «Сыночек, закройся сейчас же, как некрасиво! Смотри: твоя покровительница смотрит на тебя со стены!» Я взглядывал на красавицу из Кармо на стене и опускал рубашонку, не вполне убежденный, очень сердясь на эту хорошенькую святую, с вечной ее улыбкой и с этими пухлыми розовыми руками. И, недовольный, шел играть на берег канавы, во всем обвиняя эту старинную картину. Я возненавидел мою святую покровительницу.
Читать дальше