Мать перечитала бумаги напряжённо и молча. По исхудалому лицу её бродили тени.
— Убили дядю Саню и дядю Петю, сынок, — сказала она. И выдохнула:
— Опять горе нам.
Долго смотрела куда-то в одну точку. Мне было жаль и дядьев, и мать. И я почему-то хотел, чтобы она заплакала. Так, говорят, легче.
Но лицо матери оставалось сухим. Она стиснула зубы и терпела. Потом опять выдохнула:
— Бабушке ничего! Понял? Ни в коем случае!
И точно простонала:
— Айда.
— А картошки насыпать? — вспомнил я.
— Насыпь.
Мать, точно неживая, стояла у стойки и держала свечу, а я звонко кидал картофелины на жестяное дно ведра. Свет от этого стука в погребе вздрагивал — может вздрагивала мать. Или рука её. Мне не хотелось оглядываться. Что-то давило на плечи. Спине было сыро и холодно. И вновь показалось — война не кончилась…
Когда ведро наполнилось, я молча взял его и ступил на лестницу. Мать вылезла из погреба следом. Свеча ещё горела в её руке, но конверт и пачечку бумаг она куда-то спрятала. И медлила — не хотелось ей идти в дом.
Спустя минут пять она вошла, неслышно притворив за собой дверь и сразу же грохнулась на кровать. Засуетившейся около бабушке сказала:
— Нет мочи мне!
Целую неделю в нашем доме точно играли в молчанку.
Приезжала из города тётка, приходил дядя, который жил тут же в посёлке и работал на заводе. Дядя и тётка с матерью украдкой плакали — невмоготу было сразу от двух похоронных. А бабушка ничего не знала. Она поняла недоброе по излишнему вниманию к ней. И когда дядя, тётка и мать опять собрались вместе, был испечён пирог для тайного поминания и бабушку посадили в передний угол, она тихо, сквозь слёзы, заговорила:
— Зачем вы скрываете? Я же мать — всё чую.
И пересохшим голосом только и спросила:
— На обоих пришло извещение? Или на одного?
В выцветших мокрых глазах её блеснула искорка надежды. Дядя и тётка с матерью ничего не в силах были ей ответить, лишь клонили над столом отяжелевшие сразу головы. И плакали.
Запоздалый конверт с печатными буквами и бумаги бабушка завернула в чистую клеёнку и хранит бережно. И никогда с ними не расстаётся. Изредка она вытаскивает свой пакет из привязного кармана, что под фартуком, и всё смотрит на него, смотрит… И слёзы текут по её морщинистому серому лицу. И острые плечи её, и горбатая спина вздрагивают. И тогда мне опять кажется, что война не кончилась.
Ночью, в канун ноябрьского праздника, ударил морозец.
Я выглянул в окно, в выбеленные с нижних углов стёкла и увидел, как падают на белую землю листья с садовых вишен. Деревца всегда осыпали листву после всех — зелёную, словно живую. Слышно было даже, как она шуршала, ложась на снег.
Меня что ветром сдуло с постели, и, насадив на босые ноги материны галоши, я выскочил во двор. Видеть мороз через окно, конечно, можно, но хочется его ещё пощупать. Ядрёный, точно перец, воздух обжёг мне лицо, забрался под мешковатую майку. Я поёжился. Но этого мне показалось мало, и тогда я громко дышать на ручку, и это помогло. Правда, язык мгновенно прилип, и я запрыгал на месте. Впрочем, знал, что отрывать его от ручки нельзя, а надо сначала подышать. Я начал, точно собака, часто и громко дышать на ручку, и это помогло. Правда, язык всё равно саднил и был как чужой, онемевший. И я проклинал себя и эту ручку, и даже ударил её кулаком, только всё это было ни к чему.
А позади стояла мать и грустно улыбалась.
— Эх и голова твоя дубовая. А ведь большой уже, — сказала она и, чтобы я лучше понял свою глупость, треснула меня по башке.
И тут я вмиг сообразил, что меня опередили: по дороге к озеру бежали уже ребятишки — в пальтишках, в валенках, и под мышками у всех были коньки. Грач, и Лёнька, и Павлуха Долговязый что-то мне кричали издали и махали руками, но их не было слышно. Однако и не надо слышать, я и так догадался, куда меня зовут. Вбежал домой и начал как по тревоге одеваться, потом с быстротой кошки вскарабкался на чердак и минуты три рылся в пыльных тряпках и паутине — искал свои коньки. Переворошил всё, но не нашёл. Сунулся в подпол — и там нету. Наконец вспомнил, что положил их ещё весной в сарай, на полку.
До меня всегда так туго доходит. И ребята шутили, что память мою на Точке отшибло.
Сейчас я нашёл на полке свои коньки, основательно заржавевшие, начал торопливо точить их рашпилем. Потом ждал, пока отойдёт куда-нибудь мать, и изрезал на подвязки её бельевую бечёвку. Теперь всё было готово к первой пробе льда — и я, и мои коньки. И торопливой рысью человека, для которого не всё потеряно, припустился по улице.
Читать дальше