— Не смотрите. Никто.
Мы стоим кружком вокруг глубокой ямы, равви Ландау держит в руке маленькую старую книгу, бормочет на иврите. Рядом с ним из высокого земляного холма торчит лопата.
Мы евреи. Папу убили за то, что он еврей, а теперь мы зароем его в землю так, как полагается хоронить еврея. Бессмыслица какая-то.
Живот болит. Всю ночь болел. То ли от печенья, то ли от горя.
Равви Ландау добрался до кадиша, и все присоединились к нему. Эту молитву читают каждую неделю, так что мы все ее знаем. Папа всегда произносил каждое слово так ясно, когда я стоял рядом с ним в синагоге. Нацисты закрыли ее примерно в то же время, когда забрали папу.
Но это не важно, я бы все равно туда больше не пошел. Никогда не пойду. Ни за что.
Папа учил меня: это молитва за умерших. Но в ней говорится только о Боге. Тоже непонятно, тоже бессмыслица.
Равви Ландау, дядя Арношт и еще двое папиных родственников опускают деревянный гроб в землю.
Они говорят, там внутри папа, но, может, они ошибаются. Может, нацисты велели дяде Арношту подыграть, вот он и запретил нам заглядывать внутрь. Правда, лицо у него сделалось совсем больное, такое не сыграешь. Но кто знает, может, это не папа. Кто-то другой. Дядя Арношт увидел какого-то другого покойника, тоже знакомого. Или там вообще никого нет. Насыпали в гроб камней — а папу вовсе не увозили из Панкраца в другую тюрьму где-то в Терезине. В Малую крепость. Не увозили и не убивали. Наверное, он ждет нас дома, а нацисты прикидываются, и все это, все, что случилось за последние два года, — лишь розыгрыш. Это чтобы чему-то меня научить.
Но мама не стала бы так плакать ради розыгрыша. Не смогла бы. И никто бы не стал ради розыгрыша рвать на себе одежду, тем более сейчас, когда ее и без того не хватает. И равви Ландау не стал бы подыгрывать, надрезать одежду на нас — так положено, если ты еврей и у тебя умер кто-то из близких. И уж точно мы не стали бы выезжать из гетто, покупать гроб, платить за то, чтобы на кладбище вырыли эту яму, — у нас и денег-то нет — ради какого-то ужасного розыгрыша, который если чему и научит, то лишь тому, что все может стать еще хуже — гораздо хуже, даже когда ты думаешь, что хуже никак невозможно.
Все по очереди берут лопату и бросают землю в могилу. На папу в деревянном ящике.
Моя очередь. Я упираюсь. Если я брошу туда землю — значит, это не розыгрыш, значит, папа не вернется. И еще это значит, что я по-прежнему считаю нужным исполнять еврейские обычаи, хотя нас убивают именно за то, что мы евреи. И еще это значит, что скоро мы засыплем эту яму и вернемся на трамвайную остановку, войдем в последний вагон, поедем в гетто, а там сядем в круг, будем есть хлеб, который ст о ит вдесятеро дороже прежнего, и пытаться вспомнить вкус мяса, и ждать повестки, нашей очереди на транспорт, а потом транспорт отвезет нас в какое-то другое место, лучше или хуже этого или — вот что страшнее всего — точно такое же, как это.
Я беру лопату, втыкаю ее в земляной холм. Вытаскиваю и опять втыкаю. Снова и снова, быстрее и быстрее. Я уже ничего не различаю перед глазами, только чувствую, как ходит вверх-вниз нижняя губа и что-то вытекает у меня из носа. Я со всей силы вонзаю лопату в землю — и вот я сам уже лежу на этой куче земли. Мариэтта окликает меня по имени, но я не знаю, чего она хочет, и мне все равно. Земля холодная и твердая, а папа так и не сходил со мной еще раз в замок. И мы с ним не побывали в Штеховице и не поднялись на Ловош. Он был самый хороший на свете, и он мог сделать так, чтобы все стало хорошо, и нельзя же вот так засып а ть человека землей, нельзя делать с ним такое, что на него и в гробу смотреть запрещают.
Меня хватают за руки, за плечи, за ноги, я извиваюсь, пытаясь вырваться. Мариэтта снова зовет меня по имени, теперь совсем над ухом. Я дергаюсь, верчусь проворно, чтобы никто не мог меня удержать, чтобы перестали закидывать папу землей. Какие-то звуки вылетают у меня изо рта, даже не слова — может быть, они всех отпугнут.
Это помогает, но ненадолго. Две сильные руки обхватили меня, прижали, сдавили так сильно, что я перестал орать. Держали и сжимали, пока я не сдался.
Тогда одна рука отпустила меня и утерла мое лицо холодным влажным платком. Платок пах мамой.
— Пора домой, Миша, — сказала мне мама в самое ухо.
— Домой? — переспросил я так, словно ужасный розыгрыш все еще длился.
Она запрокинула голову и несколько раз кивнула. Откуда-то у нее берутся еще слезы, она их не вытирает.
— Знаю, — сказала мама. — Знаю, знаю. — Взяла меня за руку. — Пойдем, Миша, надо идти.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу