— Не скажи! — говорит Женька. — Вот кому надо ставить памятники — полковым врачам, а не полководцам. Давайте куда-нибудь напишем, чтоб хоть одному врачу памятник поставили.
Женька передвигает цигарку губами в другой угол рта.
Его слушают молча, а слова о письме с просьбой поставить памятник полковому врачу воспринимают как обычный трёп.
— Нет, я серьёзно! — запрокидывает голову Женька и смотрит невидящими глазами в окно. — Это герои. Под Ростовом задело меня осколком. В задницу. Миной. Рана тьфу, но болит, стерва, криком кричу. Принесли в медсанбат. Брюхом вниз. Анечка, извини! — вдруг спохватывается Женька, вспомнив, что среди нас есть женщина.
— Говори! — отвечает мачеха. В руках у неё книжка «Жизнь Амундсена». Первых и последних страниц в книжке нет. Анечка удобно примостилась около карбидки и не обращает внимания на разговоры. Палец левой руки у неё на губах, точно она говорит: «Тс-с-с! Тише!»
— Гляжу на пол, — продолжает Женька, — кровь! Когда тут меня обезболивать! Подходит врач, рукава засучены. Стал он меня… ну, там, где положено, ковыряться. Я как взвыл. Изогнулся и цап его за руку. Он молча, спокойно бац меня по скуле. Класс! Я ору. Но больше не кусаюсь. От страха ору. Первый раз ранили, и куда? Унесли меня в палату. Поставили носилки, и неровно. Я матом на санитаров. Подходит ко мне какой-то раненый с перевязанной рукой, говорит: «Братишка, замолкни!» Я на него: «Мать, перемать!» Поднимаю голову, я же на животе лежу. Стоит станок. На нем распят человек. Ногу у него гирей тянет в одну сторону, руку в другую. Забинтован, как египетская мумия. Летун. На переднем крае подобрали. С позвоночником что-то там. Он и стонать не может. Боль у него адская, а от стона ещё больнее. Ох, братцы, как Христос на кресте. Христос двадцатого века! И тут я со своей… в общем со своим ранением ещё рыпаюсь. Вот вы говорите: ранение. Я слепой, а вижу по сей день перед собой этого парня. Слепым жить можно! Я могу учиться, работать. Култышками, правда, гаек завинчивать не будешь. Другое что-нибудь придумаю. Пацанов хотя бы в школе истории учить. Жить-то ведь надо! И можно! А тот человек не мог, и всё равно жил! Стонать не мог, и жил!
В комнате долго стоит тишина. Один Абрам Михайлович глухо кашляет и гремит своими цинковыми ящиками, укладываясь спать, как ёж на зиму.
— Не представляю, как тебя примут в университет, — удивляется отец. — Надо вступительные экзамены сдавать. А в квадрате плюс Б в квадрате… Хотя ты на истфак. Всё равно, разве помнишь, когда жил Генрих Птицелов? Или, как его? Ну, этот? С бородой? Карл Великий? Или этот самый Цезарь?
— Нерон, Катон и Стенька Разин, — добавляет Абрам Михайлович и забирается под одеяло.
— Зачем ему экзамены? — разъяряется Яшка. — Он свой экзамен на человека сдал! На пять с плюсом! Разве сравнить его с каким-нибудь сосунком-десятиклассником? Взять хотя бы твоего Гришку. Что он в жизни видал? Сидит за отцовской спиной. Учись только! Батька накормит, напоит. Не имеют права с инвалида экзамены требовать! Я бы их…
— Разошёлся, — раздаётся голос Абрама Михайловича из-под одеяла. — Государство и без вас решило: есть положение, чтоб инвалидов принимали без экзаменов. Вы лучше подумайте, как он будет лекции конспектировать.
— Я уже придумал, — говорит Женька и поворачивается в сторону голоса. — На лекциях буду слушать преподавателя. Это раз! Поселюсь в студенческом общежитии — два. А когда наступит подготовка к экзаменам, найду ребят, которые вслух готовятся. Это три. Память-то у меня будь-будь.
— И зачем тебе эта канитель? Не понимаю.
Отец смотрит на Женьку с сожалением, как на балованного ребёнка.
— За коим чертом? Подумал? Нервы последние тратить, силы. Ты инвалид, дура! Первая группа у тебя постоянная, не то что у меня — через каждые шесть месяцев ходи на перекомиссию. Пенсия приличная. Я семью кормлю, сына учу, а ты один. Пошел бы в райсовет, стукнул по столу. Дали бы тебе участок и коробку. Это мне бегать приходится. Тебе за год выстроят. Поживи как человек! Отдохни!
— Дело говорит! — соглашается с отцом Яшка.
Женька долго не отвечает. Култышкой, разрезанной пополам (вроде огромных двух пальцев), утирает нос. Из-под одеяла высовывается голова Абрама Михайловича. Анечка откладывает книгу. Глаза у неё лучистые, мечтательные.
— Проще всего было остаться в Доме инвалидов! — говорит, наконец, Женька.
И вдруг я вижу, как Женька на глазах стареет. От губ бегут к подбородку морщины, опускаются плечи, горбится спина. На нашем единственном стуле сидит старик. Больной и беспомощный.
Читать дальше