И вот сидим мы уже с четверть часа, а разговор не клеится.
— Ну, как вы?
— Ничего.
— А вы?
— Нормально.
Девушки почему-то стесняются, изредка перешёптываются и без причины хихикают. На столе лежат нетронутыми наши конфеты-подушечки, хотя Санька и предлагал уже не раз:
— Угощайтесь.
Взяли всего по одной.
Там, в деревне, мы с ними были бойкими. И разговаривать о чём находилось, и шутки шутили. А тут и у нас языки словно не свои. Может, что в гостях? Да и девчата наши уже какие-то не такие. Считай, что взрослые. Сколько мы их тут не видели, а как похорошели. У Соньки плойка городская, а Катя, кажется, свои веснушки на носу и щёках припудрила.
Выручила нас хозяйка. Она вернулась из коридора, одела фуфайку и сказала:
— Я, девочки, пойду займу очередь за хлебом на завтра, а вы уж тут так не сидите. Возьмите патефон, поиграйте, потанцуйте. К вам же такие кавалеры, пришли, а вы…
Патефон у хозяйки старый, пружина слабнет — надо часто подкручивать, иголки тупые, пластинки всего две, да и то на одной из них какие-то арии. Зато на второй — танго, как по заказу. Хоть оно и очень шипит, но слова разобрать можно.
Утомлённое солнце
Нежно с мором прощалось,
И тогда ты призналась,
Что нет любви.
Мы с Санькой поднялись с табуреток и показали свою светскость: пощёлкали каблуками, покивали головами, как учила нас Алла-этикетка, — прошу, мадемуазель! Катя с Сонькой переглянулись и брызнули смехом.
Я с Катей танцую танго. И как танцую — по науке! Это не то топтание на траве возле двора дядьки Скока.
Катя старается, но всё равно часто не может попасть мне в лад, так как я выбрасываю различные неожиданные, причудливые коленца, так называемые «па». Для моих «па» нужен спортивный зал, а тут комнатка тесная, и мы то налетаем на табуретки, то упираемся в шкаф, то толкнули стол, на котором стоит патефон. От толчка в нём что-то заело, и он зашипел одно и тоже:
И тогда ты призналась…
И тогда ты призналась…
И тогда ты призналась…
Если бы призналась, а то не признаётся. Да и я не признаюсь. Это в кино легко: ах, я люблю тебя, дорогая! А мне тогда и смотреть на то кино стыдно. А им ничего — целуются. Редко которая даст по уху.
А патефон знает своё — шипит:
У Саньки что-то любовные дела не ладятся. Несмотря на светское приглашение, Соня танцевать не пошла. Она забилась в самый уголок дивана за стол и почему-то покраснела. Мой друг сначала смутился, а затем надулся и холодно сказал:
— Ну, как хочешь…
Я и сам удивляюсь, что это с девкой стало? Была такая охотница потанцевать, а теперь почему-то у неё охоту отбило. Может, ей такое шикарное танго не нравится? А может, и хуже — сам Санька?
Когда пластинку поставили заново, он снова её пригласил уже без всякого этикета, по-свойски:
— Ну, пойдём.
Всё равно не пошла. Только на этот раз чуть не заплакала, аж слёзы на глазах. Танцы расстроились. Послушали арию со второй пластинки. Ничего интересного — кто-то басом аж стонет, что «люди гибнут за металл». А мы и без металла можем погибнуть, если опоздаем в училище с увольнения, поэтому и начали прощаться.
Я с Катей вышел на крыльцо, чтобы сказать ей что-то без свидетелей, а Санька, видимо, с той же целью остался в квартире. Разумеется, будет выяснять, что это за фокусы такие его подруга выбрасывает. У меня же думка выпросить у Кати её фотокарточку, но тоже невтерпёж спросить, какая сегодня Кучерявку муха укусила.
— Всё вам надо знать, — с неохотой сказала Катя. — Стыдится Соня: сидит босая, нечего обуть.
— Как?
— А так. Сегодня у туфли подошва отвалилась, а других нет. Пока сношу их к сапожнику, будет сидеть дома и в техникум не пойдёт.
Фотокарточку мне Катя только пообещала, но вместо неё подала что-то другое в руки.
— Не смотри.
Застеснялась и побежала за дверь. Я развернул — носовой платок. Расшитый. А это что-нибудь, хлопцы, да значит, если дивчина дарит платочек со своими инициалами.
Утром после увольнения у меня было приподнятое настроение. Я жил ещё вчерашней побывкой, в ушах ещё звучало танго про утомлённое солнце, которое вчера танцевал с Катей, и мне захотелось при электрическом свете рассмотреть подаренный ею платочек. Интересно, что она там навышивала?
Но жить в казарме — всё равно что на людной улице. Здесь не спрячешься от чужих глаз ни на печь, ни за печь, ни в сени. Кажется, никто не видит, что ты там рассматриваешь, все поспешно одеваются, обуваются, чтобы не опоздать на физзарядку, но это только кажется. Есть глазастые. Мишка Цыганков, проклятый циркач, выхватил у меня платочек из рук и торжественно закричал:
Читать дальше