Но с тетей Машей я отвожу душу.
— Вставай, сыночек, — совсем как, бывало, мама, будила она меня. — Трудовой день наступил…
Голос ее льется тихо, ласково.
— Дай, тетя Маша, хоть чуточку еще вздремнуть! Ну хоть одним глазком!
— Ох, болезный ты мой, поди тож за день наломаешься. Да что же делать? Трудиться надобно, хлебушко отрабатывать. Так-то всей семьей и работаем на любезного братца. Володька и Аниска только прибегут похлебки перехватить и опрометью назад к дядюшке харч отрабатывать. А харч-то? Иной раз и похлебку не соля хлебаем. А коль и удосужится братец требуху какую подкинуть, так и то завсегда с попреками: «У, дармоеды! Свиньи прожорливые! Вас легче похоронить, чем прокормить, в трубу выпустите…» Вот, сыночек, какая наша жизнь, — продолжает тетя Маша. — А ведь маялись-то вместе. И первый кусок всегда братцу. Как же, старшенький был. А теперь — гляди-ка, что деньги делают! Всех побоку, деньги, деньги впереди всего. Капитал, стало быть, все нутро наизнанку вывернул. Не токмо нас, а и дедушку, отца родного, вовсе позабыл. Сахарку и того дедушке жалеет. Вот к чему деньги привели!
От такой-то жизни, бывало, выносит Аниска с дядюшкиного стола объедки свиньям, да что-нибудь и сунет себе в рот. А тетушка заметит и крик поднимает:
— Воровка! Воровка! В крови это у вас всех! — да за косы Аниску, да по щекам!
— Эх, злющая долюшка на мою головушку выпала, — уныло вздыхает тетя Маша. — Старик мой, Серега, муж, стало быть, правду искал, да и угодил в Сибирь-матушку. Да там безвременно и загиб. И старшенький мой, Иванушка, по батькиной дорожке пошел. Чем он проштрафился? Не знаю, не ведаю. А в Шлисбург-крепость упрятали. Вот мы и стали как бы крамольными. Народ тож косится. И мое ли старушечье дело и в непогодь и в стужу на речке белье полоскать? И жатва тож на моих плечах. Легко ли одной две семьи обработать?
Слушая тетю Машу, невольно я задумывался: отчего это — за правду острог? Голову брить — и в Сибирь-матушку на каторгу… Дядюшка тоже хорош, сахарку и того дедушке не даст…
И еще сильнее жалел я тихую, душевную тетю Машу…
Наконец пожаловала и хмурая, ненастная осень. Непрерывно моросит надоедливый мелкий дождичек. Сыро, грязно и неприветливо вокруг. По болоту стелется сизый туман, оголились в барских усадьбах липы, тополя и клены. В деревне тоже уныло, тишина. Мужики досушивают и обмолачивают в овинах остатки житницы. Бабы и девки засели за самопряхи — гудят прялки и рано поутру, шумят и ввечор до полуночи. Ребятишки покинули запруду, забились в душные хаты.
Мой любезный дядюшка и вовсе запамятовал, что надо мне в школу, и по-прежнему помыкает мной, Володькой и Аниской:
— Марш картошку копать!
— Сгребайте на коноплянике сулуку: сарай да двор уж надобно утеплять!
— Отправляйтесь хворост на зиму заготовлять!
Всякой работы надумает, конца ей нет.
Так бы, наверно, и не видать мне школы, если бы не помог мой друг-приятель Аполлоныч — мужичонка небольшого роста, с черной бороденкой, с такими же черными подстриженными под горшок волосами и с живыми, лукавыми глазами. Он время от времени прирабатывал у дядюшки.
— Да, да, Максимыч, чтой-то ты Федорыча в школу не направляешь? — сказал он однажды. — Давай, давай, Максимыч. А хозяйство твое, стало быть, мы обиходим с Володькой…
— Вот уж, что уж… — заговорил дядюшка. — Между дел, пожалуй, пусть и пошляется. — И обратился ко мне: — Вот так-то: школа школой, а по хозяйству чтоб все в исправности было — скотинка напоена и накормлена, дровишки нарублены и по топкам разнесены. Затемно и мужикам керосин да деготь чтоб был отпущен.
Долго он еще говорил, да я мало слушал. О школе думал.
Так поутру в один из сентябрьских дней, пристроясь к стайке ребят, зашагал я в школу.
И что там толковать? Летел как бы на крыльях. Казалось, новая, неведомая жизнь ждала меня…
В поле, в версте от деревни, стояла церковка — приземистая, молчаливая, с облупившейся краской, а в полусотне шагов от нее — пятистенная изба с подгнившими углами, покосившаяся в сторону церкви, будто кланялась ей. Это и была школа.
Среди учеников были и пузыри — от горшка два вершка, были и такие, что хоть впристяжку впрягай: рослые, плотные, говорящие полубаском. Эти разгуливали среди пузырей, как гусаки в стае гусят.
Но вот дребезжаще зазвенел колокольчик. Распахнулась дверь, и все двинулись в школу.
Классом оказалась половина избы, заставленная десятком парт. Ребят же сюда набилось десятка три с хвостиком. И среди них ни одной девочки. Мужики на деревне толковали: «Прясть, ткать и похлебку варить — матка научит. А грамота им ни к чему».
Читать дальше