— Ты не показывайся, а то увидят — прогонят, — предупредил меня Архипка.
Мы поползли по глубокому снегу к краю крыши и замерли.
Весь двор перед нашими глазами был как на ладони. Посреди двора стояла длинная тяжелая скамья. Вокруг неё вытянулись неподвижно солдаты с ружьями. Их штыки торчали, как тонкие свечи. Возле них шагал взад и вперед офицер в светлосерой шинели. По двору ходили полицейские, сотские в нагольных и овчинных полушубках, с медными бляхами на груди. Тут же была видна рослая фигура старшины Кузнецова. Он — в черном суконном меховом пиджаке, в круглой, как решето, с красным бархатным околышем шапке, в черных перчатках. В углу вздымался ворох ивовых прутьев.
— Розги лежат, — тихо пояснил мне Архипка. — А порют вон на этой скамейке. А вон палач-то ходит, видишь?
— Где?
— Да вот в красной-то рубахе, рукава-то у него засучены. Уй, хлестко стегает!
У меня сперло дыхание, в горле стало сухо. Я чувствовал, как моё сердце учащенно забилось в груди. В палаче я узнал Наймушина. В руках у него, связанные в пучок, гибкие, тонкие ивовые прутья. Он потряс розгой в воздухе и, лихо размахнувшись, хлестнул ею по земле. Розга издала злобный свистящий звук.
— Гляди, ведут! — толкнув меня в бок, сказал Архипка.
Из каменного здания вывели рослого, широкоплечего парня лет двадцати двух, в широких плисовых шароварах, в синей рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. На голове его — густая шапка всклокоченных кудрявых волос. Он упирается, не идет. Два дюжих сотских ведут его под руки, третий толкает сзади. Парень бьется, падает. Его поднимают и волокут к скамье. Глаза его испуганны, губы крепко стиснуты.
Вдруг он вскочил на ноги и, развернувшись, раскидал сотских, но на него навалилась куча людей. Свалили на скамью и связали, закинув под скамью руки. Двое здоровых солдат сели на него верхом.
Наймушин, не торопясь, подсучил рукава, плюнул в пригоршни.
— Всыпай! — крикнул офицер.
Наймушин размахнулся. Розга просвистела в воздухе и опустилась.
Парень вздрогнул, извился змеей и дико зарычал.
Я закрыл руками глаза. Парень выкрикивал диким голосом отборную брань. Потом его крики перешли в непрерывный вой. Розга резала воздух и кромсала тело парня на куски.
Мне казалось, что Наймушин хлещет не по телу, а по изорванному багровому лоскуту. Струйки крови падали и всасывались в снег. Глаза Наймушина остеклянели. Переводя тяжело дыхание, он отошел от скамьи.
К парню подошел очкастый человек в шляпе. Он пощупал руку парня, подошел к офицеру, сказал ему что-то. Офицер крикнул;
— Двадцать пять еще!
Снова засвистела розга.
— Крепче!
Но парень уже не двигался. Он лежал, как мертвый.
— Не мажь! — кричал офицер.
Парня сняли со скамьи и, как мертвого, утащили обратно. Вывели седого старика. Он шел покорно, не сопротивляясь. Подошел к скамье, сам спустил штаны и, перекрестившись, лег на неё.
Я заплакал, сполз с крыши и, не помня себя, побежал домой. По дороге зашел к Павлу. Екатерина меня встретила молча. Лицо её было мрачное, опухшее, глаза мокрые.
— Где был? — спросила она меня, когда я разделся.
— Там, — сказал я.
— Что ведь делают! А?… Олешка…
Голос у неё дрогнул. Она ткнулась головой в подушку и заплакала.
Я ни разу не видал, как плачет Катя. А я уже не плакал, а был в каком-то тяжелом забытье. Мне ярко представлялась кровь. Она рдела огненными пятнами на снегу, как втоптанный в снег кусок живого мяса, вырванный из тела человека. Я не мог восстановить в памяти ни лица Наймушина, ни офицера, ни Кузнецова. Их лица сливались в одну уродливую звероподобную морду, заросшую жесткой шерстью и забрызганную кровью.
* * *
Эти кошмарные дни бросили густую тень и на жизнь нашей школы. В ребятах не стало прежнего оживления. Они присмирели, притихли и, собираясь кучками, таинственно о чем-то разговаривали. Низкий потолок огромного зала стал точно ниже, тяжелее, мрачнее.
В окна смотрит январский грустный день. По залу ходит Луценко; он как будто стал настороженнее. Тихо подходит к ребятам и прислушивается, не смотря на них. Меня давит эта обстановка. Виденный мною кошмар настойчиво преследует меня.
Я смотрю на толстого, неповоротливого мальчика Телепнева. Он изменился. С его румяного лица слетела всегда приветливая, спокойная улыбка. Лицо осунулось, потемнело. Он одиноко ходит по залу, подходит к окну и подолгу грустно смотрит в серый зимний день, будто кого-то ожидал. Он стал сиротой, как и я. Отца его запороли: дали двести ударов и, мертвого, сняли со скамьи. Мать умерла, как мне рассказали, «в одночасье», узнав о смерти своего мужа, по дороге от волостного правления.
Читать дальше