И в тот день, когда возник разговор о пожаре, Василий Егоров писал на втором этаже у окна Таню.
— Почему вы меня так часто пишете? — спросила она.
— Ты ближе всех к абсолюту.
— Тогда напишите меня с ребенком на руках.
Василий долго молчал, смотрел в окно. И Таня смотрела в окно. За их спинами раздался ненатуральный смех, кто-то сказал:
— Да нарисуй ты ей ребеночка, командир. Если она так хочет.
Им в затылок дышали братья Свинчатниковы. В полосатых заграничных рубахах. В белых кроссовках. И ухмылялись.
— Ух, я бы нарисовал ей, — сказал один.
— Ей уже можно. Уже неподсудно, — сказал второй.
Кривляясь, они объяснили свое присутствие в доме:
— Внизу дверь открыта, барин. Мы покричали — никого. Поднялись, а тут вы. Красиво тут. Как в церкви. Храм.
Василия поразило, что брат этот, наверное, Яков, сразу и точно распознал суть бриллиантовского дома: не галерея, не музей, но храм — от свежих стен исходил как бы свет лампад.
— Рекомендую вам уйти, — сказал он братьям.
— А мы что? Думаешь, мы вломились? Мы покричали. Вот так... — Братья заорали, приложив ладони ко рту: — Есть тут кто?!
— Ну, есть, — раздалось негромко с лестницы.
Михаил Андреевич сошел в зал. Сказал:
— Спасибо за пиво. Прошу. — Он распахнул дверь, ведущую вниз, в кухню. — В гости ходят не по крику, а по приглашению.
— А вы нас не приглашаете? — без ерничества спросил Яков. — И никогда?
— И никогда.
— Ну, может быть, позовете. Есть такие случаи, когда всех зовут.
— Какие же?
— К примеру — пожар.
Михаил Андреевич побледнел. И Василий Егоров, наверное, побледнел — сердце его подскочило к горлу. Но и братья Свинчатниковы не засмеялись. Они все же не на всякое слово ржали.
— И на пожар я, господа, вас не позову. Прошу, — Михаил Андреевич шевельнул дверь.
Братья, пожав плечами, пошли вниз. Михаил Андреевич и Василий Егоров спустились за ними. И Таня Пальма следом. На улице возле дома братья Свинчатниковы были как бы скованы, но, поднявшись на дорогу, ведущую из Устья в Сельцо, чистую, сиренево-розовую, не изрытую тракторами и тяжелогружеными самосвалами, они подтянули штаны, словно от этого и зависела их скованность, и завели крикливую беседу:
— В Вышнем Волочке такие ребята гуляют — соколы-подлеты, они за пять пол-литров что хочешь запалят, хоть храм, хоть милицию.
— Что за пять — за два. Чирк — и дым столбом.
— Нет, за два не пойдут, им за два лень. За пять в самый раз. Три пол-литра перед делом и два пол-литра после. Ну и пиво, конечно, чтобы уж совсем хорошо.
— На сколько человек?
— Тут и один управится. Но! Одному скучно. Двое...
Василий Егоров глянул на своего друга-товарища. Если слова братьев Свинчатниковых можно было расценивать как злую, но все-таки трепотню, то в их интонации была такая безнадежная реальность, что у Василия засосало под ложечкой. Таня Пальма кусала пальцы.
— Подонки, — говорила она. — Подлые подонки...
Михаил Андреевич повернулся, вздохнув, и тяжело, как глубокий старик, пошел в дом.
— Утюг волосатый, — сказали братья Свинчатниковы. — А ты, командир, оказывается, интеллигент — гондон в клеточку.
Василий подтолкнул Таню Пальму в дом и, поскользнувшись на пороге, влетел за ней в кухню. Порогом служила природная каменная плита, сине-зеленая, с багровым оттенком. По заказу первого строителя дачи художника Уткина мужики постарались и отыскали эту плиту в Реке.
— Шуты, — сказала Таня Пальма, — Шуты-подонки. Палачи.
Позже, когда Василий Егоров думал об этом жутком единстве — шут-палач, оно представлялось ему горстью монет, назойливо блестящих: менялся профиль, оскал, но все — как плата за убийство.
— Черт бы побрал их, — сказал Василий, потирая ушибленное о табурет колено. — Вот ведь дерьмо — не отмыть и не проветрить.
— Они все могут, — сказала Таня. — Когда уголовники у нас в совхозе стояли, была на них управа, их даже с моста сбросили. А сейчас кто заступится?
Михаил Андреевич прохаживался в зале, разглядывал свои картины. Не матерился, не чертыхался, не брюзжал, не плевался, не потрясал кулачищами, отмякшими к старости. Смотрел спокойно. Даже вдохновенно.
— Я под ними, — он кивнул на стену, — не могу злиться. На дворе сколько хочешь злюсь-матерюсь, а как к ним приду — злость пропадает. Вот смотрю и, я тебе говорил, наверное, не верю, что это я написал. У такого художника и душа должна быть такая. А у меня? Иногда думаю: взял бы автомат в руки и всех — веером. Все сволочи. А вот при них, — он обвел взглядом зал, — усмиряюсь. Я антихриста собирался писать во вкусе Луки Синьорелли с лицом Ильича. Вместо диавола Маркс и Троцкий. Подмалевок сделал лихой. Я тебе скажу! Потом замазал, да взял и вот ее написал. — Он положил руку на плечо Тане. — Алина ее уговорила позировать.
Читать дальше