— Как это — родственники? — спрашивает бородатый.
— Сами должны понимать! — кричит Прокоп. — ОНИ! Которые! Родственники они все! Вот и летают! Ха-ха! На качелях они летают, в саду! Ну, ура! Выпьем!
— Бред какой-то, — говорит бородатый.
Геологам становится в этой избе тоскливо: видят они, что это за человек. И спать он не даст. Это ясно. Всю ночь будет колготиться. Геологи о чем-то шепчутся.
— Ну, нам пора! — говорит бородатый. — Мы, пожалуй, поедем…
— Как, — вдруг растерянно смолкает Прокоп, — а семга? А охота? Да и погода вон какая! Слыхали, что шепчет погода? — пытается он пошутить. — «Займи да выпей!» — шепчет погода! Ха-ха…
Но геологам уже все тут противно, они собираются.
— Мы уж как-нибудь в палатке, — бормочет усатый.
— Нам не привыкать! — бодро говорит бритый.
— Спешим мы! — бородатый берет свой кинжал под разгорающимся злобой взглядом Прокопа, тщательно обтирает лезвие газетой, прячет кинжал в ножны на поясе.
— Та-а-ак, значит… — бормочет Прокоп. — Поедете… Ну, а что вы мне на память оставите? Вот этот ножик должны оставить!
— Почему это так? — улыбается бородатый. — Вот вам, — он вынимает бумажник и кладет на стол три рубля, — это вот вам за самовар… Хватит?
— Да вы что?! — свирепеет Прокоп. — Нужна мне ваша трешка, сапромат ее… Я вас как людей принял! А вы? Должны ножик на память оставить! Сами должны понять! Не хотите так оставлять — махнемся!
Но геологи не отвечают. Быстро и молча собираются они и идут к двери. Прокоп тоже пытается встать — он хотел бы дать в морду этому бородатому, но Прокопа уже окончательно разморило. Приподнявшись, он падает обратно на лавку.
— Нужны мне ваши… — бормочет он, комкая в мокром от пота кулаке трешку и швыряя ее в объедки на столе. — Откупиться хотят — гляди-и! Знаем! Видали! Не-е-ет! Родственнички, вашу мать! В космосе они летают! На качелях! Вы меня извините. — Он еще долго бормочет, сам уже себя не слыша и не понимая, что говорит…
В этом месте своих воспоминаний Володя вдруг увидел в стороне оранжевую россыпь морошки. Деревья, расступившись, открыли ее Володиным глазам на большом торфяном кочкарнике. У Володи сразу кисло стало во рту. Он свернул с тропы, прислонив удилище и палку к можжевеловому кусту, опустился на колени в самой яркой густоте, давя ягоды ногами, и протянул за морошкой руку.
— Неплохо так-то после рыбки, — сказал он. — После рыбки ягод отведать — самое хорошее дело, как говорит брат Иван…
И Володя стал есть кисло-сладкую ягоду, выплевывая в траву мелкие жесткие косточки.
…Ну и пусть себе ест. А я вам сейчас вот что скажу; вот вы небось, прослушав все эти истории о Прокопе, подумали, что он нарочно перед геологами свою дочь Алевтину нежными словами называл? Подумали, да? Признайтесь! Вы, наверно, подумали, что, когда никого рядом нет, он ее ругает? Или даже бьет?
А вот и неправду вы подумали! Это я вам должен честно сказать: не ругает он ее и даже не бьет! В данном случае он вовсе перед геологами не выкомаривался.
Прокоп Алевтину действительно любит! Сильно любит, как только может любить человек свою собственную кровь. Единственное существо в целом свете любит Прокоп — дочь Алевтину, любит нежно и глубоко, как никогда никого не любил. Как не любил даже покойницу-жену. Жену он тоже любил, но и бил ее, в душе презирая, что за него — горького пьяницу — пошла. Часто бил. Оттого и померла она рано. Зато Алевтину он никогда пальцем не тронул: любил ее и совсем крошечную, грудную. Старый он уже был, когда Алевтина родилась. И удивительно ему было, что вот это маленькое существо, живой чистый комочек, пахнущий молоком и хлебом, с мягким пухом на хрупкой голове, — что это его дочь, его кровь. А позже он этот малюсенький живой комочек еще сильнее возлюбил, потому что чувствовал себя перед дочкой виноватым после одного случая на Илыче…
Об этом я вам тоже расскажу, только не сейчас, а когда момент подойдет… С того самого случая да еще после смерти жены примешались к Прокоповой любви еще виноватость и страх, что Алевтина вдруг тоже помрет и оставит его совсем одного на этом смутном свете: никем не любимого, пьяного, больного. Иногда он в пьяном бреду видел себя идущим на могилу Алевтины — и так ему тогда жалко было себя и Алевтину тоже, что он даже плакал. Но и сны эти свои Прокоп тоже любил.
Все в деревне знали любовь Прокопа, вернее, силу этой любви, как вообще в деревне все друг про друга знают. И если нужно было приструнить Прокопа — домой его с улицы прогнать или из гостей, когда он, упившись, стоял где-нибудь посреди избы — волосы на лоб, на очумевшие красные глаза — и орал: «Берегись, душа, оболью!» — и замахивался на всех недопитой бутылкой, — если нужно было его тогда приструнить, посылали за Алевтиной. При виде ее Прокоп сразу смирнел, жалко и приниженно улыбался, покорно шел за маленькой дочкой, безропотно ложился дома спать.
Читать дальше