– Виноват, виноват…– неожиданно укоризненно и мягко сказал русский, убирая руки из-под головы и добродушно улыбаясь.– Совсем же не обязательно так спешно сваливать все в одну кучу. Надо иметь хоть какой-нибудь компас,– непривычно, по-морскому поставив ударение на слове, продолжал Шмелев.– Гитлер и Германия – это же совсем не одно и то же. Генрих Гейне навсегда останется Генрихом Гейне, Шиллер – Шиллером и германский народ-германским народом. Но фашизм – это зверство, и он так затуманил многие немецкие головы, что над ними придется еще много работать – и не одними минометами,– чтобы выколотить из них гитлеровский угар безумия и дикости… Ну а Гейне… Кстати, Гейне запрещен Гитлером. За неарийский угол черепа…
Тишина. Безветрие.
Иван Корнев думает о жизни, прикидывая все на годы вперед.
Представляется все натурально, до мелочей – как в хорошем кинофильме. Будет это вернее всего в Народном доме на Петроградской, нет, в Нарвском доме культуры. Придут выборгские, московские, нарвские парни, с Васильевского острова, придут и с Петроградской стороны. Председатель митинга, в белой вышитой косоворотке или… нет – в самой обычной фронтовой зеленой гимнастерке, ибо раскаты большой войны еще только-только отгремели, поднимется над красным сукном стола и попросту скажет:
«От имени Ленинградского областного комитета комсомола прошу почтить вставанием…»
Вдруг запершило в горле. Иван, покосясь на капитан-лейтенанта, шмыгнул носом. Весь зал, пять тысяч человек, не меньше – и кое-кто из них знал его по имени еще и до службы – встают. Хлопают откидные– сиденья стульев, и оркестр – тридцать могучих медных труб – торжественно, печально играет похоронный марш. И может быть, тогда громко, в голос, заплачет его Елка, пряча лицо в батистовый носовой платочек.
Но медная силища оркестра заглушит и покроет ее плач… «…И шли вы, гремя кандалами…» – будет рокотать оркестр.
Это шли они – старый революционер и комиссар полка Андрей Третьяков, командир эскадренного миноносца «Мятежный» капитан-лейтенант Шмелев, старшина второго бакового орудия Егор Силов, Константин Джалагания, сам он, когда-то знатный рулевой флота, Иван Корнев – в наручниках, скованные сетью, ряд с рядом, под конвоем немецких полевых жандармов и эсэсовских молодчиков.
Плевать, что здесь не было наручников, все равно – так крепче.
И вот его, Ивана Корнева, память почитают молчанием, стоя. Будет это всего два года спустя.
Тихо расходятся ребята с траурного митинга.
У девчонок заплаканные глаза. Свои уцелевшие заставские парни вспоминают его гармонь, вспоминают, какой удачливый он был в любом учении, и кто-нибудь обязательно вставит об их корневской наследственной родовой мечте – об университете. Вязкий теплый ком опять закладывает горло… А кто-нибудь из уцелевших фиордовцев, из однополчан, ну пусть хоть Шмелев, расскажет, как они спасали знамя – честь и имя своего полка, как гитлеровские волкодавы ставили против них пулемет и как Андрей Федорыч, чтобы спасти товарищей и обеспечить побег, согласился идти в десятники восьмого блока.
Прозрачная, кружащая голову ленинградская белая ночь будет затекать с островов, со взморья в переулки знакомой окраины. Парни и девушки пойдут вместе к остановкам трамваев и автобусов.
И только его Елка пойдет одна, совсем по-вдовьи строгая и молчаливая, как с похорон.
А вслед ей будут вполголоса говорить:
– Так это же его, Ивана Корнева, Елка. Неужели не знаете? Гуляли они почти два года. И как он на фронт пошел, никто из ребят не похвалится, что хоть раз она с кем прошлась.
И кто-нибудь из его сослуживцев, из братвы одного дивизиона с «Мятежным», с «Молниеносного» или «Мстительного» хотя бы, отзовет в сторону и одернет незнакомого паренька, который вздумает к ней, к одинокой, пришвартоваться.
– Вы слышали,– скажет он,– товарищ, про старшину Ивана Корнева, память которого только что почтили вставанием? Так это его девушка. И вы оставьте ее в покое. Понятно?
«Ах, какой же ты балда, Ванюшка, какой выдумщик,– крутит головой Иван.– Да ведь знамя-то выносить надо, в Кронштадт его доставить, а ты «почтили вставанием…».
И грусть и гордость попеременно колеблют ожесточившееся сердце рулевого старшины Ивана Корнева.
А сполохи, разливаясь все шире, багрово, мрачно, неистовствуют над морем, над колючей проволокой, над могильными холмиками землянок…
На нарах рядом кто-то из запасных, уже не молодых армейских бородатых дядек, вдруг тоскующе, истошно затянул еще никогда не слыханную Иваном, лет тридцать назад наспех перекроенную на военный фасон старинную жалостливую песню:
Читать дальше