— Как смеете вы уходить без разрешения! Мне нужна была яичница.
Глаза бабушки вспыхнули. Она подняла голову. Забыв, что фашист ни слова не понимает по-кабардински, она сказала на родном языке:
— Хозяйка здесь я. Никто не смеет мною помыкать. Я здесь хозяйка!
Конечно, он не понял, что она сказала, но он видел, с какой гордостью она говорила, и это показалось ему смешным. Он прыснул, схватился за бока и стал хохотать. Потом, перестав смеяться, шагнул вперед, брезгливо оттопырил губу и тыльной стороной руки раз за разом ударил бабушку по щеке. Ахмат видел, как дважды дернулась седая бабушкина голова, как удивленно взглянули на фашиста ее глаза. Да, удивленно, потому что бабушку за всю ее жизнь никто не смел ударить. Вдруг голова ее упала на грудь. Секунду бабушка стояла неподвижно, потом рухнула на пол. Ахмат крикнул и бросился к ней. Но черный пинком сапога заставил его встать, показал на кувшин и велел полить ему на руки. И пока мыл руки, губа его брезгливо оттопыривалась.
Он ушел в соседнюю комнату, а бабушка все лежала неподвижно. Ахмат опять склонился над ней. И тут он увидел, что из ноздрей ее стекают на пол две струйки крови. И опять земля поползла под его ногами, и он полетел в черную пропасть. Он не знал, как долго был без сознания, но когда открыл глаза, то увидел, что бабушка лежит рядом все так же: с прикрытыми ладонью глазами, будто и мертвой ей был нестерпим ее позор.
Шатаясь, Ахмат вышел на улицу и стал ходить из дома в дом. И все говорили:
— Она умерла от позора.
Скоро во дворе собралась толпа. Кабардинцы и кабардинки стояли у дома и молча смотрели в окно. Тогда вышел черный и погрозил револьвером. Но никто не тронулся с места. А люди всё прибывали и прибывали. И черный спрятал револьвер и показал рукой, чтоб вошли в дом и вынесли оттуда тело. И кабардинцы вынесли бабушку из дома. Они подняли ее над собой на руках и понесли по улице, и каждый старался хоть пальцем прикоснуться к ее одежде.
И Ахмат тоже шел с толпой и не плакал. Нет, он не плакал. Он изменил план своей жизни.
Когда я дочитывал тетрадь, я еще не знал, что сталось с Ахматом. Последняя запись была такая: «Сегодня я сам вырвал волосы из своей головы. Я попробовал бритву. Она очень острая». Дальше шла просьба сохранить тетрадь и при случае передать мне.
Я долго молчал. Потом, собравшись с силами, спросил:
— Что с Ахматом?
Председатель сумрачно ответил:
— Его сожгли. Он зарезал офицера.
Почти полтора века стояли они на площади. Ранним утром, когда над серебристо-матовой чешуей моря всплывал огненный диск, восьмигранная доска чистейшего каррарского мрамора нежно розовела, точно к ее поверхности приливала алая кровь, и между тонкими черточками минутных делений начинала двигаться прозрачная теневая стрелка. Часы оживали с первым лучом солнца и замирали с последним его лучом.
По солнечным часам гудел фабричный гудок, отходили в морскую даль пароходы, шли на службу сонные чиновники, спешили в гимназию стайки юрких гимназистов.
И всегда здесь, на зеленых скамейках, на солнечном припеке, сидели портовые люди и, не торопясь, обсуждали международные дела и цены на пшеницу.
Многие годы по солнечным часам шла жизнь этого южного городка, омываемого вечно говорливым морем.
Потом к городу протянули из степи проволоки, и горожане стали сверять свои часы на вокзале, куда время приходило из самой столицы по гудящим проводам.
А еще полвека спустя за точным временем не надо было даже выходить из дому: двумя продолжительными и одним коротким сигналами оно возвещало о себе прямо из эфира на каждой улице, в каждом доме.
Солнечные часы еще стояли на площади, еще скользила их теневая стрелка по искристому мрамору, но уже редко кто мог разобраться в тонком рисунке линий, что густой сеткой покрывали доску мрамора.
И лишь два человека, каждое утро пересекавшие площадь, неизменно останавливались у восьмигранного пьедестала мраморной доски.
Один, высокий старик со шрамом на впалой щеке, со скрипучим протезом вместо левой ноги, вынимал из жилетного кармана массивный хронометр, другой, худощавый мальчик лет тринадцати, стройный и гибкий, высовывал из рукава миниатюрные часики на узком ремешке. Кивнув друг другу, старик и мальчик расходились: первый направлялся к голубому, со стеклянной стеной павильону, над которым повисли в воздухе золоченые часы-реклама, второй бежал к большому каменному зданию, из окон которого лился на площадь звон ребячьих голосов.
Читать дальше