Гришке дядя Федя скомандовал:
— Сейчас же умойся, причешись, чистую майку надень и все ссадины йодом смажь.
Гришка спросил с ходу:
— Товарищ Гуляев приезжает?
— Мама твоя приезжает, — ответила ему девочка Лиза. — Ух, бестолковый…
И Гришка взлетел. Свободно и просто. Легко и стремительно. Всё выше и выше. И беспредельно. Уже понимал Гришка, что лишь разговоры о счастье всегда одинаковые, само же счастье бывает разным, что летать от счастья не обязательно, в некоторых случаях даже вредно, можно просто присесть в уединении и долго глядеть на свои усталые руки, можно даже заплакать.
Чтобы не теребить это слово попусту, Гришка спрятал его в самые чистые кладовые сознания. Пусть там находится до особого случая.
«И всё-таки ссадины нужно йодом смазать, — решил он. — Умыться нужно, уши почистить, причесаться и новую майку надеть».
[текст отсутствует]
Лошади проходили сквозь стены домов и заводов, сквозь автомобили и сквозь людей. Головы жеребцов, поднявшихся на дыбы, заслоняли путь самолетам, хрупким, как детские стрелы. Лошадиное дыхание всасывало облака — и лошади становились уходящими облаками. Лошади шли по трамвайным рельсам, лошадиный навоз золотисто дымился на синем асфальте. Лошади шли по земле, и живая природа прорастала сквозь них.
Сережка наделял лошадей резвой силой, широким вздохом, большими глазами цвета дымчатой сливы — от этих глаз даже вздыбившиеся жеребцы выходили печальными: он рисовал печальных лошадей.
Работал Сережка одновременно акварелью, гуашью, цветными мелками и темперой, не подозревая, что такая техника в искусствоведении называется смешанной.
За этим занятием и застал его однажды начальник пионерского лагеря у стены монастыря, возле городка Турова — на краю новгородской земли.
Городок тот, Туров, был зыбкий от дряхлости, спрятанный в крапиве и раскоряченных яблонях. Яблони вымерзали в суровые зимы, но упрямо оттаивали, и яблоки год от года грубели. Чтобы древний город не пропал совсем, принялись строить в Турове от ленинградского завода-гиганта филиал, назвав его условно металлическим предприятием.
Появился в Турове рабочий класс. По профсоюзной заботе детей рабочих и служащих полагается вывозить на лето в пионерские лагеря, что совершенно естественно.
Сережка к пионерскому лагерю прямого отношения не имел: бабка его была сторожихой архитектурных памятников в монастыре, получала зарплату из Новгорода и состояла в конфликте с администрацией металлического предприятия, решившего разместить пионерлагерь в неохраняемых монастырских помещениях.
— Не жаль, в неохраняемой пускай живут. Жаль, по малолетнему неразумию и охраняемую красоту обезобразят и безнаказанные останутся. А чем их, дитенков, накажешь? Приучатся везде безобразить и фулиганить.
Бабка говорила мудрено, поскольку была давно и крепко оглохшей.
Вот сколько слов потребовалось, чтобы объяснить психологию встречи вольного художника Сережки и начальника пионерского лагеря.
Сережка сидел сгорбившись возле монастырской стены, в тени берез, искалеченных грозами. Сегодняшние Сережкины лошади были красными, они бежали вдоль железной дороги и проходили сквозь те старенькие паровозы, которые так по-живому, будто локтями, двигали шатунами и кривошипами.
— Откуда такой пессимизм? — спросил начальник лагеря бодрым голосом.
Сережка вздрогнул от неожиданности. Был начальник высок, размашисто костист, с седыми висками и большим острым кадыком, какой, по Сережкиным представлениям, указывал на профессию паровозного машиниста, потому что прочие машинисты могут и без кадыков быть — образ прочих расплывчат. Еще у сталевара кадык, у кузнецов хороших, короче, у небрежно побритых мужчин, связанных с огнем и железом.
— В твоем возрасте нужно иметь оптимизм! — Начальник вскинул голову, выпятил подбородок, будто прогудел привет встречному поезду. — Перед твоим взором ликует природа, а ты сгорбился и не видишь. Тебе сколько лет теперь? И не вздрагивай. Кажется, я не кусаюсь. Я тебе про оптимизм объясняю не из пустой эрудиции.
Значение высказанных начальником слов Сережка представил не очень отчетливо, но начальника застеснялся.
Читать дальше